Победы и беды России - Вадим Кожинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, кюстиновское сочинение, если иметь в виду преобладающее большинство его страниц, являет собой все же не что иное, как памфлет, но местами оно нежданно превращается в настоящий панегирик (это, о чем уже шла речь, отнюдь не противоречит кюстиновской русофобии, ибо потенциальный «завоеватель мира» действительно опасен, если он обладает подлинной значительностью и тем более — как не раз утверждает Кюстин — «величием»).
Между прочим, отдельные — хоть и немногие — элементы книги, в которых выражалось восхищение и даже «потрясение» Россией, содержатся и в тех «дайджестах», о которых упомянуто, но для обнаружения этих элементов в тенденциозно отобранных частях текста кюстиновской книги потребна особенная чуткость. Более трети века назад литературовед Елена Ермилова и, вслед за нею, поэт Анатолий Передреев обратили внимание на несколько поистине высочайших «оценок» России, сохранившихся даже в монтаже «самых хлестких» цитат из кюстиновской книги.
Так, на стр. 32 издания 1910 года приведены слова Кюстина о том, что основная территория в России имеет вид «последней степени плоскости и обнаженности», но тут же сказано: «От края до края своих равнин, от берега до берега своих морей, Россия внимает голосу Бога, которого ничто не заглушает…» То есть французский русофоб перекликается с созданным двенадцатью годами позднее тютчевским «Эти бедные селенья…»!
Это место книги особенно существенно потому, что Кюстин постоянно утверждает верховное и основополагающее значение религии в человеческом бытии. Правда, в своих «идеологических» рассуждениях он третировал русское Православие как дурной «плод схизмы» и даже как «язычество», но это, как видим, не смогло помешать впечатлению «открытости» России Богу, волей-неволей выраженном в цитированной фразе…
А из «России в 1839 году» в ее полном виде нетрудно отобрать многочисленные фрагменты, которые составят небольшой по объему (в сравнении с книгой в целом), но очень весомый по своему смыслу текст, демонстрирующий кюстиновское восхищение и — более того — восторженное потрясение, вызванное созерцанием России и русских людей. Еще раз повторю, что эти восхищение и потрясение не только не свели к нулю, а, напротив, как бы удвоили кюстиновскую русофобию — то есть страх перед безмерным могуществом России.
Он утверждает, например: «Русский народ безмерно ловок: ведь эта людская раса… оказалась вытолкнута к самому полюсу… Тот, кто сумел бы глубже проникнуть в промыслы Провидения, возможно, пришел бы к выводу, что война со стихиями есть суровое испытание, которому Господь пожелал подвергнуть эту нацию-избранницу, дабы однажды вознести ее над многими иными» (I, 237).
Ксения Мяло раскрывает современное — или хотя бы недавнее — значение кюстиновских «страхов», говоря об издании его книги на английском языке в 1989 году (в 1990-м, кстати сказать, вышло и новое французское ее издание), которому предпосланы следующие «пояснения». Кюстин, мол, «угадал тысячелетие позади и столетие впереди своего времени… Кюстин может излечить нашу политическую близорукость… Его вдохновенный и красноречивый рассказ напоминает нам, что под покрывалом СССР (в 1989 году сей феномен еще существовал. — В. К.) все еще скрывается Россия — наследница Империи Царей». И другое пояснение к тому же изданию 1989 года: «За и под новостями из Советского Союза и за экстазом гласности покоится Вечная Россия… простирается крупнейшая нация на земле, раскинувшаяся на два континента». Кюстин писал полтора с лишним столетия назад: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии…» (I, 221).
Тот текст, который можно составить из восхищенных и потрясенных высказываний Кюстина о России (это был бы иной «дайджест», противостоящий тем, которые изданы колоссальными тиражами), затронет в сущности все стороны и грани ее бытия — от освоенного русскими беспредельного пространства до созданного ими искусства, от крестьян, живущих «во глубине России», до петербургских аристократов.
Правда, поскольку Кюстин не знал русского языка, а переводы на французский были тогда немногочисленными и несовершенными, он не имел понятия об одном из основных творений России — ее литературе; его суждения о Пушкине и Лермонтове, исходящие, в основном, из разного рода «слухов», не представляют сколько-нибудь существенного интереса. Но вот его впечатления от русской церковной музыки:
«Суровость восточного обряда благоприятствует искусству; церковное пение звучит у русских очень просто, но поистине божественно.[189] Мне казалось, что я слышу, как бьются вдали шестьдесят миллионов сердец — живой оркестр, негромко вторящий торжественной песне священнослужителей… Я могу сравнить это пение… только с Miserere,[190] исполняемым в Страстную неделю в Сикстинской капелле в Риме… Любителю искусств стоит приехать в Петербург уже ради одного русского церковного пения… самые сложные мелодии исполняются здесь с глубоким чувством, чудесным мастерством и восхитительной слаженностью» (I, 172).
Подобные фрагменты из книги Кюстина, воплотившие в себе его восхищение Россией, могли бы, как уже сказано, составить небольшую книжку, которую, — если ее издать без имени автора, — сочли бы заведомо «антикюстиновской», ибо многие русские люди уверены, что общеизвестный маркиз не нашел в их стране ровно ничего достойного восхищения…
Между тем сам Кюстин в одном месте своей книги как бы раскрывает «секрет» своей русофобии, говоря о Петербурге: «…невозможно без восторга созерцать (именно созерцать, а не тенденциозно истолковывать. — В. К.) этот город, возникший из моря по приказу человека и живущий в постоянной борьбе со льдами и водой… даже тот, кто не восхищается им, его боится — а от страха недалеко до уважения» (I, 121).
Выше приводился безобразно несправедливый отзыв Кюстина о финнах, которые не внушали ему никакого страха и потому никакого уважения. Это, увы, характерное свойство европейского восприятия всего считающегося «неевропейским», и необходимо ясно осознавать сие свойство западного менталитета…
Ну и, конечно же, надо иметь представление о том, что всем известная кюстиновская книга — одно из самых «обличительных» и в то же время одно из самых восторженных иностранных сочинений о России, и понимать закономерность сего «противоречия». Кстати, сам Кюстин хорошо сознавал эту двойственность своей книги и взывал к читателям: «Не нужно уличать меня в противоречиях, я заметил их прежде вас, но не хочу их избегать, ибо они заложены в самих вещах; говорю это раз и навсегда» (I, 234).
Следует только добавить, что «противоречия» заложены не только «в самих вещах», но и в том закономерном слиянии восторга, страха и проклятия, которое присуще общеизвестному (но не освоенному полностью до сих пор) кюстиновскому сочинению о России…
Приложение 2
«КНИГА БЫТИЯ НЕБЕСИ И ЗЕМЛИ»
Начиная со времени Петра Великого во всем бытии страны совершается кардинальный перелом и, по сути дела, надолго уходит с авансцены предшествующая культура; правда, со второй трети XIX века она постепенно воскрешается.
Решительное «отрицание» прошлого в эпоху Петра понимается и оценивается различно: «прогрессисты» приветствуют мощный рывок вперед, не щадящий «старье», а «консерваторы» или, вернее, «реакционеры», выражают крайнее негодование. Но оба этих полярных подхода к делу затемняют истину, — что с особенной ясностью видно на примере Пушкина. Нет сомнения, что его творчество не могло родиться без того перелома, каким была Петровская эпоха. Но встает нелегкий вопрос: мог ли Поэт обойтись без предшествующей многовековой русской культуры? А ведь тот факт, что он, в сущности, мало знал ее, подтверждается его собственным суждением.
В 1830 году Пушкин писал: «Приступая к изучению нашей словесности, мы хотели бы обратиться назад и взглянуть с любопытством и благоговением на ее старинные памятники… Нам приятно было бы наблюдать историю нашего народа в сих первоначальных играх разума, творческого духа… Но к сожалению — старинной словесности у нас не существует. За нами темная степь — на ней возвышается единственный памятник: Песнь о полку Игореве… Словесность наша явилась вдруг в 18 столетии…»
Конечно, нелегко произнести подобный «приговор» Поэту, но все же он был в данном случае заведомо не прав… Многие люди знакомы с изданным не так давно, в 1970…1980 годах, в двенадцати объемистых томах собранием «Памятники литературы Древней Руси», где представлены замечательные произведения словесности XI–XVII веков; к тому же это только небольшая доля дошедших до нас страниц словесности допетровских времен, в частности, в указанное собрание не вошли наиболее крупные по своему объему творения тех времен — «Палея Толковая», датируемая XI — началом XIII столетия, так называемый «Просветитель» преподобного Иосифа Волоцкого (конец XV — начало XVI века), «Степенная книга», составленная митрополитом Афанасием (вторая половина XVI века), — и целый ряд других, не говоря уже о множестве оставшихся за пределами этого двенадцатитомника более или менее кратких произведений.