Том 9 - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот вам и поздоров боже! Маршалек обязан был известить, когда мне полегчает, и тогда меня увезут в заключение и будут судить за мои преступления. Преступления же мои были самого ужасного характера, ибо я напал на дороге на самоискуснейшего агента, который послан был выследить и изловить самого дерзновеннейшего потрясователя, распространявшего листки, и я собственноручно сего агента сцапал вместо преступника, и лишил его свободы, и тем способствовал тому, что потрясователь сокрылся, притом на моей лошади, ибо злодей этот был именно мой Теренька!.. Пожалуйте!.. О, боже мій милій! А кто же был я? Вот только это и есть неизвестно, ибо я сам был взят на таком непонятном деянии, которое выяснит только наистрожайшее следствие, то есть: хотел ли я сокрыть следы оного злейшего пропагандиста, пометая его значки в овраги, или же, наоборот, был с ним в сообществе и старался те проклятства распустить на всю землю посредством сплава их через устремившиеся потоки.
XXVII
Когда я это узнал, то сказал предводителю:
— Однако, хоть обвинен я жестоко, но, пусть видит бог, все было не так. — И я попросил его позволения рассказать, как было, и все, что вы теперь знаете, я рассказал ему и вошедшей в то время Юлии Семеновне, и когда рассказ мой был доведен до конца, то я впал в изнеможение — очи мои заплющились, а лицо покрылось смертною бледностию, и маршалек это заметил и сказал Юлии Семеновне:
— Вот наинесчастнейший человек, который охотился за чужими «волосами», а явился сам острижен. Какое смешное и жалкое состояние, и сколь подло то, что их до этого доводят.
А потом они сразу стали говорить дальше по-французски, а я по-французски много слов знаю, но только говорить не могу, потому что у меня носового произносу нет. И тут я услыхал, что всему, что наделалось, я виноват, ибо я сам взманил Тереньку своим пустословием, что будто и у нас есть «элементы», тогда как у нас, по словам маршалка, «есть только элементы для борща и запеканки». А теперь тот Теренька утек, а великий скандал совершился, и все в волнении, а мне быть в Сибиру! Я же так от всех сих впечатлений устал, что уже ничего не боялся и думал: «Пусть так и будет, ибо я злое делал и злого заслужил».
Но маршалек говорил также Юлии Семеновне, «что он все свои силы употребит, чтобы меня защитить».
И Юлия Семеновна ему тоже отвечала:
— Сделайте это.
Добрые души! И что еще всего дороже: маршалек находил облегчение моей гадости. Он говорил:
— По совести, я не вижу в нем такой вины, за которую наше общество могло бы его карать. Что за ужасная среда, в которой жил он: рожден в деревне и с любовью к простой жизни, а его пошли мыкать туда и сюда и под видом образования освоивали с такими вещами, которых и знать не стоит. Тут и Овидий, и «оксиос», и метание орлецов*, и припевание при благочестивой казни во вкусе Жуковского, и свещи, и гребені «на браду», и знание всех орденов, и пытание тайностей по «Чину явления истины»… Помилуйте, какая голова может это выдержать и сохранить здравый ум! Тут гораздо способнее сойти с ума, чем сохранить оный, — он и сошел…
Юлия же Семеновна его спросила, неужто в самом деле он думает, что я сумасшедший?
— Да, — отвечал предводитель, — и в этом его счастье: иначе он погиб. Когда его повезут, я представлю мои за ним наблюдения и буду настаивать, чтобы прежде суда его отдали на испытание.
— И знаете, — отозвалась Юлия Семеновна, — это будет справедливо; но только я боюсь, что вас не послушают.
А он говорит:
— Наоборот, я уверен в полном успехе… Что им за радость разводить такую глупую историю и спроваживать к Макару злополучного болвана (это я-то болван!), которого не выучили никакому полезному делу. Без этого бетизы неизбежны.
Юлия Семеновна на это сразу не отвечала и размеривала на коленях чулок, который вязала, а потом улыбнулась и говорит:
— Ах, бетизы! Это слово напоминает мне нашу бабушку, которая была когда-то красавица и очень светская, а потом, проживши семьдесят лет, оглохла и все сидела у себя в комнате и чулки вязала. К гостям она не выходила, потому что тетя Оля, ее старшая дочь и сестра моей матери, находила ее неприличною. А неприличие состояло в том, что бабушка стала делать разные «бетизы», как-то: цмокала губами, чавкала, и что всего ужаснее — постоянно стремилась чистить пальцем нос… Да, да, да! И сделалась она этим нам невыносима, а между тем в особые семейные дни, когда собирались все родные и приезжали важные гости, бабушку вспоминали, о ней спрашивали, и потому ее выводили и сажали к столу, — что было и красиво, потому что она была кавалерственная дама, но тут от нее и начиналось «сокрушение», а именно, привыкши одна вязать чулок, она уже не могла сидеть без дела, и пока она ела вилкой или ложкой, то все шло хорошо, но чуть только руки у нее освободятся, она сейчас же их и потащит к своему носу… А когда все на нее вскинутся и закричат: «Перестаньте! Бабушка! Ne faites pas de bêtises!»[74] — она смотрит и с удивлением спрашивает:
— Что такое? Какую я сделала bêtise?
И когда ей покажут на нос, она говорит: «А ну вас совсем. Дайте мне чулок вязать, и bêtise не будет». И как только ей чулок дадут, она начинает вязать и ни за что носа не тронет, а сидит премило. То же самое, может быть, так бы и всем людям…
— Именно! — поддержал, рассмеясь, предводитель, — ваша бабушка дает прекрасную иллюстрацию к тому трактату, который очень бы хорошо заставить послушать многих охотников совать руки, куда им не следует.
Но тогда и Юлия Семеновна в насмешку над собою сказала:
— Вот я потому все и вяжу чулки.
— И что же, — сказал князь, — вы по крайней мере наверно никому не делаете зла.
И, сказав это, он вышел, а я всю ночь чувствовал, что я нахожусь с такими наипрекраснейшими людьми, каких еще до сей поры не знал, и думал, что мне этого счастья уже довольно, и пора мне их освободить от себя, и надо уже идти и пострадать за те бетизы, которые наделал.
Во мне произошел переворот моих понятий.
XXVIII
С возбуждением сердечнейшего чувства я встал рано утром и, як взглянул на себя, так даже испугался, якій сморщеноватый, и очи потухлы, и зубы обнаженны, и все дело дрянь. Кончено мое кавалерство: я старик! Скоро я увидал Юлию Семеновну и сейчас же ей сказал:
— Позвольте мне провязать один раз в вашем вязании!
Она же подала и удивилась, что я умею, а я ей сказал:
— Вот я теперь и буду это делать в память препочтенной вашей бабушки и кавалерственной дамы.
Она спросила:
— А то для чего вам?
А я отвечал:
— Не хочу больше подражать ничьим бетизам, я теперь в здешней жизни уже конченый.
Она улыбнулась и хотела взять в шутку, но я говорю:
— Это не шутка! Да и довольно мне ветры гонять.
И еще я сказал, что я сильно тронут всем, что от нее добра видел, но не хочу более отягощать собою великодушие князя и прошу его предоставить меня моей участи.
Она на меня посмотрела и, вместо того чтобы оспаривать меня, сказала: «ваше теперешнее настроение так хорошо, что ему не надо препятствовать», и взялась переговорить за меня с князем, и тот подал мне руку, а другою рукою обнял меня и сказал:
— У вашего философа Сковороды есть одно прелестное замечание: «Цыпленок зачинается в яйце тогда, когда оно портится»*, вот и вы, я думаю, теперь не годитесь более для прежнего своего занятия, а зато в духе вашем поднимается лучшее.
Я отвечал:
— Может быть, может быть! — и больше с ним избегал говорить, потому что был тронут.
И так меня от них увезли и привезли прямо сюда в сумасшедший дом на испытание, которое в ту же минуту началось, ибо, чуть я переставил ногу через порог, как ко мне подошел человек в жестяной короне и, подставив мне ногу, ударил меня по затылку и закричал:
— Разве не видишь, кто я? Болван!
— Болван я, — отвечаю, — это верно, но вашего сана не постигаю.
А он отвечает:
— Я король Брындахлыст.
— Привет мой, ваше королевское величество!
Он сейчас же сдобрился и по макушке меня погладил.
— Это хорошо, — говорит, — я так люблю, — ты можешь считать себя в числе моих верноподданных.
А я посмотрел, что у него туфли на босу ногу и ноги синие, и отвечаю:
— Благодарю покорно, а что же это твои подданные плохо, верно, о твоем величестве думают: вон как у тебя ножки посинели?
— Да, — говорит, — брат, посинели…
А потом вздохнул и продолжал:
— Знаешь, это, однако, только тогда, когда бывает холодно, — тогда, брат, что делать… тогда ведь и мне бывает холодно. Да, — я не могу приказать, чтобы в моем царстве было иначе.
— Совершенно, — говорю, — правда!
— А вот то-то и есть! Приказываю, а так не выходит.
— Ну, не робей, брат: я тебе шерстяные чулки свяжу!