Шанхай. Книга 2. Пробуждение дракона - Дэвид Ротенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С помощью пропусков евреи отправлялись в город на поиски работы, что было крайне непростой задачей. Многие обшаривали помойки в поисках хоть чего-то съестного, другие просили милостыню. Стал известен случай, когда еврейскую девочку отдали состоятельной семье в обмен на дорогое лекарство, необходимое для лечения ее матери.
Условия жизни в огромном городе стремительно ухудшались. На улицах валялись мертвые тела, мусор больше не вывозили, на каждом углу сидели попрошайки. Только предприимчивым золотарям из клана Чжун удалось сохранить свой бизнес. Они все так же вычищали ночные горшки и продолжали процветать.
И все же кое-где в Городе-у-Излучины-Реки сохранялись остатки былой роскоши. Ночные клубы были по-прежнему переполнены, хотя теперь здесь отдыхали японские, немецкие и итальянские военные, а на черном рынке, как и раньше, можно было купить все, что угодно.
* * *Конфуцианец медленно мерил шагами балкон. Он день и ночь листал «Аналекты» в поисках указаний на то, какое время следует считать наиболее подходящим для начала активных действий. Сегодняшний день ничем не отличался от остальных. Он достал из клеток двух голубей и подбросил их в небо. Один полетел на юг, в Кантон, где находился конфуцианец-республиканец, другой — на юг, к конфуцианцу-коммунисту.
Он следил за полетом птиц до тех пор, пока они не превратились в едва различимые белые точки, а затем и вовсе растворились в синеве неба. Потом он опустил взгляд на мутные воды Хуанпу, впадавшей в Янцзы, которая, в свою очередь, величаво несла свои воды в сторону моря. У реки, сказал себе Конфуцианец, было четко определенное направление, в отличие от стрелы, которую он только что пустил в небо.
Затем он отвернулся от реки, и на его тонких губах заиграла улыбка. Это было начало. Начало того, что вернет конфуцианцам власть, принадлежащую им по праву.
Из записной книжки Сказителя
Я медленно бреду по набережной Бунд. Большие торговые корабли выглядят игрушечными рядом с линкорами японского императорского военно-морского флота. Но мне и те и другие кажутся карликами в сравнении с историей, которая медленно раскручивается в моем мозгу, чтобы потом вылиться на бумагу и в конечном итоге найти путь на сцену.
Я останавливаюсь точно на том месте, где стоял голый фань куэй, привязанный к столбу. О том, какая судьба постигла этого человека, рассказывают много противоречивых историй, что неудивительно, ведь это же Шанхай. Одни говорят, что он содрал с себя так много кожи, что сумел выскользнуть из пут и таким образом обрел свободу, скрывшись на противоположном берегу Хуанпу, в Пудуне. Другие уверены в том, что его освободили китайские коммунисты. Третьи полагают, что в одну из ночей японцы убили беднягу и утопили его тело в реке.
Я сомневаюсь, чтобы хотя бы одна из этих версий соответствовала действительности. В Шанхае всегда происходит нечто, что не видно постороннему глазу, но постоянно чувствуется, как жизнь под гладью воды. Я не знаю, что представляет собой это «нечто», но оно — старое, очень старое. И это не тот холод, приближение которого я ощущаю, поскольку оно живое и трепещущее. Временами, начиная писать, я погружаюсь в это течение, его могучая древняя сила подхватывает меня и влечет в неведомое.
Сунув руку в карман, я обнаруживаю там обломки ожерелья, подаренного мною Цзяо Мин на ее пятнадцатилетие. Оно лежит у меня в кармане с того самого дня, когда влетело в окно, завернутое в записку, состоящую всего из четырех слов: «То, что принадлежало нам». Дочь так любила это ожерелье! Что, помимо смерти, могло заставить ее расстаться с ним? Я подставляю бусины лучам сияющего солнца, и они вновь и вновь преломляются в них.
— Проникая в свет и тени, — произношу я вслух.
Твой свет остается со мной, Цзяо Мин, хотя я знаю, что ты последовала во тьму за своей тенью. Я смотрю на твое ожерелье. Свет больше не проникает в его бусины. Этому мешают мои слезы.
Я разрываю серебряную цепочку, и бусины одна за другой падают в дыру, оставшуюся от шеста, к которому был привязан голый человек.
Непонятно откуда, но я знаю, что вы должны встретиться и как-то пересечься, чтобы сделать нечто невиданное, чего еще не знал мир.
Сценический эффект.
Чудесное рождение.
* * *Приказ, полученный от шанхайского Конфуцианца, был настолько чреват опасностью, что молодой конфуцианец-коммунист буквально заболел. Однако он повиновался и каждую ночь, когда к нему приходила средняя дочь Суна, любовница Мао, он нашептывал ей на ухо советы — вплоть до того момента, когда они испытывали «облака и дождь» и воцарялась тишина.
Их первое свидание состоялось той же ночью, когда в лунном свете он увидел ее обнаженной. Свист ветра и шуршание песка заглушили скрип открывшейся двери.
— Кто там? — прошептал он, шаря рукой под матрацем в поисках оружия. Когда он вытащил пистолет, она заговорила, что потом случалось редко.
— Если ты застрелишь любовницу Мао, его жена, несомненно, расцелует тебя. Но председатель Коммунистической партии Китая вырвет сердце из твоей груди. А теперь положи пистолет и ложись.
Порыв ветра ворвался в хижину через открытую дверь, и конфуцианец не расслышал, что она сказала дальше, но ее последними словами определенно были: «…получай удовольствие».
И, несмотря на риск, он действительно получил удовольствие.
Днем их пути нередко пересекались, поскольку в его обязанности входило вести партийные хроники, но юноша старался не поднимать на нее глаз. Это, правда, давалось ему с трудом, и нередко он ловил себя на том, что украдкой любуется ею.
— Не могли бы вы повторить последний вопрос? — попросил Дэн Сяопин.
Внезапно Мао Цзэдун выбил перо из руки конфуцианца.
— Проснись! Проснись, или я сам разбужу тебя! — прошипел он.
Широкое лицо Библиотекаря, еще не очень хорошо знакомое китайскому народу и тем более всему остальному миру, находилось в считаных дюймах от лица молодого человека. На чистой и гладкой, как у девочки, коже председателя он никогда не замечал разводы, подобные тем, что видны на шкуре рептилий.
«Как на брюхе лягушки», — подумалось ему.
— Но мы были разбиты наголову, потерпели позорное поражение, — прочитал он вслух, опустив глаза к своим записям. — Как иначе можно назвать наше бегство сюда, в эту Тмутаракань?
Он говорил медленно, без всякого выражения и испытал огромное облегчение, когда Мао повернулся к мужчинам и женщинам, сидевшим за столом.