Собрание сочинений в 12 томах. Том 4. Приключения Тома Сойера. Жизнь на Миссисипи - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это правда?
— Да, Так как, по-твоему, — убийца этот мальчик или нет?
— Дай подумать. Тот был пьян?
— Да, он был пьян,
— Очень пьян?
— Да.
— А мальчик знал об этом?
— Да, знал,
Последовала долгая пауза. Потом прозвучал тяжкий приговор:
— Если этот человек был пьян и мальчик это знал, то мальчик убил этого человека. Это уж наверняка.
Смутная, тошнотворная слабость поползла у меня по всему телу, — я понял, как должен чувствовать себя человек, услышавший от судьи свой смертный приговор. Я ждал, что еще скажет брат. Мне казалось, будто я догадываюсь, что он скажет, — и я был прав. Он сказал:
— Я знаю, кто этот мальчик.
Мне нечего было сказать, так что я промолчал. Я только содрогнулся. Потом он добавил:
— Да ты еще и половины не досказал, а я уже прекрасно знал, кто этот мальчик. Это Бен Кунц!
Я вышел из оцепенения, как воскресают из мертвых. С изумлением я произнес:
— Слушай, да как же ты угадал?
— А ты сказал во сне!
Я подумал: «Вот замечательно! Эту привычку надо развивать».
Брат наивно продолжал трещать:
— Ты во сне говорил, все бормотал насчет спичек, только я ничего не мог разобрать; а вот сейчас, когда ты мне рассказал насчет того человека, и кутузки, и спичек, я вспомнил, что ты раза три во сне упоминал о Бене Кунце; тут я, понимаешь, все сопоставил и сразу догадался, что того бродягу сжег Бен.
Я горячо стал хвалить его сообразительность. Вдруг он спросил:
— Ты собираешься донести на него?
— Нет, — сказал я, — думаю, что это ему будет хорошим уроком. Разумеется, я буду за ним следить, — это необходимо; но если он на этом остановится и исправится, то никогда не бывать тому, чтобы я ого выдал.
— Какой ты добрый!
— Да, стараюсь. Знаешь, раз уж люди таковы, ничего другого не остается…
Все мои страхи исчезли, когда мое бремя переложили на чужие плечи.
За день до отъезда из Ганнибала я заметил занятную вещь: необычайную растяжимость, которую здесь приобретает обычное для каждой долготы и широты время. Я узнал это от самого незаметного человека — от чернокожего кучера одного из моих друзей, живущего в трех милях от города. Кучер должен был заехать за мной в Парк-Отель в семь тридцать вечера и отвезти меня за город. Но он очень опоздал, он явился к десяти часам. Вместо извинения он сказал:
— В деревне время часа на полтора медленнее идет, чем в городе; попадете вовремя, хозяин. Мы, бывало, в воскресенье спозаранку выедем из деревни и попадаем к самой середине проповеди. Время не сходится. И никак тут не рассчитаешь.
Я потерял два с половиной часа, но узнал факт, за который не жаль отдать и четыре.
Глава LVII
АРХАНГЕЛ
К северу от Сент-Луиса появляются обнадеживающие признаки того, что здесь живут деятельные, энергичные, толковые, зажиточные, практичные люди девятнадцатого века. Тут не мечтают — тут работают. И прекрасные результаты видны во всем — в солидном внешнем облике вещей, в тех признаках зажиточности и комфорта, которые встречаешь повсюду.
Квинси — неплохой пример: деловитый, красивый, благоустроенный город; и сейчас, как и прежде, там интересуются искусством, литературой и прочими высокими материями.
Зато Марион-Сити — исключение. Развитие Марион-Сити по совершенно непонятным причинам обратилось вспять. Этот город так много обещал, что его строители с самого же начала с полным доверием прибавили к его названию слово «Сити»; но пророчество оказалось плохим. Когда я впервые увидел Марион- Сити тридцать пять лет тому назад, в нем была одна улица и около шести, а может быть, и целых шесть домов. Сейчас в нем один только дом, и этот единственный дом совершенно разрушен и готовится проследовать за первыми пятью в реку.
Несомненно, Марион-Сити находился слишком близко к Квинси. И у него был еще один недостаток: он был построен в низменной, болотистой впадине, ниже уровня высокой воды, тогда как Квинси стоит высоко на склоне холма.
С самого начала Квинси имел облик и характер образцового новоанглийского города; это сохранилось и посейчас: широкие чистые улицы, аккуратные приятные дома и садики, красивые особняки, внушительные торговые кварталы. В городе просторная ярмарочная площадь, благоустроенный парк и много красивых аллей, библиотека, читальни, несколько колледжей, несколько красивых и роскошных церквей, а большое здание суда занимает целый квартал. Населения в городе тридцать тысяч. Имеется несколько крупных фабрик, выпускающих в больших количествах самые различные предметы.
Ла-Грандж и Кантон — города растущие. Но я не видел Александрии; мне объяснили, что она под водой, но к лету, наверно, вылезет подышать.
Я легко узнал Киокак. Там я жил в 1857 году — год, когда необычайно усиленно торговали земельной собственностью. «Бум» был совершенно невероятный. Все покупали, все продавали, кроме вдов и священников: эти всегда воздерживаются, а когда ажиотаж спадет, они остаются невредимы. Все, что хоть отдаленно походило на участок городской земли, в любом месте — всё продавалось, и за цену, которая была бы высока, даже если бы земля там была устлана кредитками.
Сейчас в городе пятнадцать тысяч населения, и он растет быстрым темпом. Стояла ночь, и мы по разглядели города подробно, о чем очень жалели, так как Киокак слывет красивым городом. Раньше в нем приятно было жить; очевидно, он в этом отношении пошел вперед, а не назад.
Огромное строительство, начавшееся в мое время, сейчас закончено. Это — канал через пороги. В нем восемь миль длины, триста футов ширины и нет места мельче шести футов. Его архитектура имеет тот величавый вид, который свойствен сооружениям военного ведомства; он сохранится, как римские акведуки. Стоило это строительство четыре или пять миллионов.
После нескольких часов, проведенных со старыми друзьями, мы снова пошли вверх по реке. В давние времена Киокак был случайным местопребыванием гениального бродяги — Генри-Клэя Дина. Кажется, мне пришлось его видеть только раз, но, когда я жил тут, о нем много говорили. Вот что о нем рассказывают:
Он родился бедняком и не получил образования. Но он занялся самообразованием — на мостовой Киокака. Он часто сидел часами на тротуаре с книгой, погруженный в занятия, не обращая внимания на шум, разговоры и топот толпы, но меняя позы и только изредка поджимая ноги, чтобы не помешать проезжающей телеге; а когда он кончал книгу, то содержание ее, как бы оно ни было сложно, оставалось выжженным у него в памяти и навсегда делалось его достоянием. Таким образом, он приобрел обширные знания и разместил их у себя в голове но разделам, и все, что ему могло понадобиться, в любую минуту находилось у него как бы под рукой.
Его одежда ничем не отличалась от одежды «портовой крысы», разве что была еще более рваной, еще более сборной и нелепой (а тем самым и более живописной), и на ней лежало еще несколько дополнительных слоев грязи. Никто не мог бы по виду «здания» предположить, что в куполе этого здания царит мощный ум.
Он был оратором прежде всего по природе, да еще приобрел на практике огромный опыт. Когда он выступал на собраниях, его имя, как магнит, привлекало фермеров, и они нередко ехали за пятьдесят миль, чтобы послушать его. Его темой всегда была политика. Заметками он не пользовался, ибо вулкану не нужны заметки. В 1862 году мистер Клаггет, сын одного из умерших почтенных граждан Киокака, рассказал мне следующий случай о Дине.
Волна военного патриотизма высоко поднялась в Киокаке (в 1861 году), и однажды в новом Атенеуме должно было состояться большое собрание. Выступать должен был знаменитый приезжий оратор. Зал уже был до отказа набит изнывающей от духоты публикой обоего пола, а сцена оставалась пустой — знаменитый оратор не прибыл. Толпа стала выражать сначала нетерпение, потом возмущение и бурный протест. В это время один из отчаявшихся устроителей нашел Дина на тротуаре, объяснил ему создавшееся положение, отобрал у него книгу, протащил его с черного хода в здание и велел идти на сцену спасать отечество.
Внезапно в зале наступила тишина, и все глаза устремились в одну сторону — на огромную пустую, голую сцену. На ней появилась фигура, знакомая очень немногим из присутствующих. Это был Дин — воронье пугало: в совершенно раскисших башмаках, в рваных носках разного цвета, в драных брюках — реликвии старины, — слишком коротких, так что виднелось несколько дюймов голой лодыжки; в расстегнутой жилетке, тоже слишком короткой, — между нею и кушаком проглядывала полоса грязного, мятого белья; в раскрытой на груди рубашке; в длинном черном шарфе, обмотанном вокруг шеи, как компресс; в куцем синем сюртуке с рукавами, которые дюйма на четыре были короче, чем нужно; в маленькой жесткой солдатской шапчонке, торчащей на черепе, на шишке, чего-то — не знаю, какая это была шишка. Эта фигура серьезно прошла по сцене, размеренным, спокойным шагом подошла к рампе, остановилась и задумчиво уставилась на аудиторию, не говоря ни слова. На минуту все от удивления замолчали, потом еле заметная волна улыбок пробежала по лицам, как рябь по воде. Фигура не шелохнулась, глубокомысленно созерцая всех. Новая волна всколыхнула зал, на этот раз — смехом. И еще одна волна и третья — и зал уже гремел хохотом.