Вторая книга - Надежда Мандельштам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В "Камне" Мандельштам напечатал далеко не все стихи первого потока. Кое-что из них сохранилось в архиве. "Камень" - книга ранней юности, первого удивления и осмысления: "Неужели я настоящий и действительно смерть придет?" - вплоть до находки твердого ядра жизни и культуры. Принято было говорить, что молодой Мандельштам не эмоционален (судили люди, испорченные распущенностью и открытыми излияниями десятых годов), холоден, "классичен", что бы ни означало это нелепое слово. Мне думается, его просто плохо прочли (а кого хорошо прочли?) и не заметили юношеской тоски ранних стихов и особого звука в стихах последней трети, начиная с Иосифа, проданного в Египет. В "Камне" жизнь для Мандельштама еще случайность, боль, и он чужой между чужими - постепенно доискивается до ее смысла, который впервые открывается ему в смерти. В "Камне" уже появляется историософская тема как поиск твердого ядра в жизни общества. Для того периода основное начало церковь, причем католическая. Отсюда постоянное возвращение к Риму, которое он пронес через всю жизнь, сказав в одном из последних стихотворений: "Медленный Рим-человек". В зрелые годы ядром становится христианство и выросшая на христианских идеях европейская культура, жесточайший кризис которой мы так мучительно переживали. Архитектурная тема во всех книгах связана с задачей человека на земле - строить, оставить осязаемые следы своего существования, то есть побороть время и смерть.
Все книги, кроме двух первых изданий "Камня", собирались при мне, и я видела, как Мандельштам вынимал "из кладовой памяти" стихи, по тем или иным причинам не вошедшие в ранние книги. "Тристии" издавались без Мандельштама, и в них напечатана в произвольном порядке кучка стихов разного времени, которые должны занять свое место в настоящих книгах, как и все снятое цензурой. В третий "Камень" Мандельштам вернул несколько стихотворений, которые раньше оставались за бортом, например два стихотворения из римского цикла - "Пусть имена цветущих городов..." и "Природа тот же Рим...". Под одним он поставил дату, другое имеет внутреннюю датировку: строчка "Священники оправдывают войны" могла быть написана только в начале первой мировой войны. Вероятно, между этими двумя стихотворения-ми есть небольшой промежуток - они были начаты вместе, но закончены в разное время, когда Мандельштам уже начал отходить от римско-католической концепции и склоняться к правосла-вию. Сдвиг произошел под влиянием Каблукова, но намечался еще до встречи с ним. Впослед-ствии он будет говорить о христианстве в целом: "Я христианства пью холодный горный воздух".
Не знаю, не подвергались ли стихи, долго хранившиеся в памяти, каким-либо изменениям. Вспоминая стихи тридцатых годов, Мандельштам в Воронеже иногда нечаянно, иногда созна-тельно что-то менял, но память у него слегка ослабела и в ней не стало былой цепкости и точности. Память поэта всегда невероятно загружена - даже в тех случаях, когда он сразу записывает стихи и сохраняет черновики. До черновика, то есть до начала работы над уже становящимся, а может, почти ставшим стихотворением, есть длительный период накопления и подготовки, всегда происходящий только в уме и на бумагу не попадающий. Это накапливанье слов, словосочетаний, бродячих строчек и даже строф, в которых мысли еще нет, а есть только ядро мысли, а чаще - ее зачаток. Строки и строфы иногда входят во вновь возникающее стихо-творение, иногда же они служат стимулом к появлению стихов. Сами по себе это только заго-товки, и они могут жить годами, чтобы потом внезапно вынырнуть и соединиться с новым материалом. Поэт даже в периоды молчания и отдыха продолжает работать, потому что заго-товки тоже работа.
Использование заготовок связано с их осмыслением. Они подвергаются воздействию как бы пучка лучей, который и есть поэтическая мысль. Пока то, что я сравниваю с пучком лучей, не вспыхнет, стихи не возникают и материал, то есть заготовки, погружен во тьму. Иногда они случайно попадают на бумагу, и можно проследить, как поэтическая мысль потом вырывает их из мрака, встряхивает и наделяет жизнью. В 1932 году я лежала в Боткинской больнице, и Мандельштам, навещая меня, почуял запах карболки. Это повлекло обострение обонятельных ощущений, и в записной книжке появились строчки о запахах. Записная книжка лежала в Москве в сундучке с черновиками "Путешествия в Армению", а Мандельштам жил в Воронеже, когда в 1936 году использовал заготовку с запахом карболки в стихотворении о собственной смерти[378] в "бесполом пространстве". "Бесполый" для Мандельштама бесстрастный, равнодуш-ный, не способный к нравственному суждению и выбору, лишенный жизни и смерти, а только пассивно существующий и самоуничтожающийся. В мире людей, "мужей", верных в дружбе и готовых "на рукопожатие в минуту опасности", и "жен", гадальщиц, плакальщиц, собирающих "легкий пепел" после гибели мужей, доброе и созидающее начало обладает полом, а мертвое, губительное оказывается бесполым ("бесполая владеет вами злоба"[379]). У Мандельштама была уверенность, что в близости двоих и в дружбе "мужей" (после Гумилева уже не было настоящего друга) - основа жизни, истоки добра и высшей просветляющей любви. Я думаю, что в двадцатых годах заглохла вера в церковное начало - после "Исаакия" он не возвращался к церкви, но успел сказать: "Сюда влачится по ступеням широкопасмурным несчастья волчий след" и назвал соборы: "Зернохранилища вселенского добра и риги Нового Завета" (1921). Отход от церкви, по-моему, объясняется не только общей глухотой тех лет, но и событиями в самой церкви, диспутами Луначарского и Введенского, пропагандой так называемой "живой церкви"[380]. Мы видели много тяжелого, и хотя Мандельштам знал, что священника не выбирают, как не выбирают отца, а то, что делается внутри ограды, не умаляет значения церкви, и, наконец, до нас доходили слухи о священниках в лагерях, об их мученичест-ве и героизме, - все же он не мог не заметить, как ослабела связующая сила церкви, тоже переживавшей тяжкий кризис наравне со всей страной. Все связи рухнули, и люди, "разбрызганы, разъяты"[381], хватались за руки, по двое, по трое, крошечными объединениями, чтобы было на кого посмотреть в последнюю минуту. Но в эту самую последнюю минуту человек, погибав-ший от истощения в лагере, оставался безнадежно один, доходяга, уже не волочивший ног. Разве что врач из заключенных мог поймать последний осмысленный взгляд. Мне говорили, что врачи иногда сохраняли человечность и в том аду.
Миру людей у Мандельштама противостоит равнодушное, слепое небо, "сетка птичья" - "Кровь-строительница хлещет горлом из земных вещей[382]... И с высокой сетки птичьей, от лазур-ных влажных глыб, льется, льется безразличье на смертельный твой ушиб". Безразличье - свойство мертвой, а потому бесполой природы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});