Остромов, или Ученик чародея - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Осипов, смеясь, протоколировал.
Варварина, актриса, не отставала. Удивительно, как он сумел ей насолить.
— Я вообще не понимаю, — сказала она, вызванная в качестве свидетельницы по показаниям Когана, который видел ее в кружке, — как мог этот человек, эта низкая натура… почему к нему прислушивались образованные люди. Я всего дважды, ну, может, трижды… Вообще не понимаю этого мракобесия. Но мне кажется, что он и сам всерьез не принимал. Он половой психопат, мне кажется. Я бы на вашем месте назначила ему проверку. Он все это затеял только для того, чтобы иметь любовниц, доступ, полную власть. Он лечил этим, тут что-то мерзкое, что-то распутинское. Он одним говорил, что исцеляет, другим — что посвящает, а на самом деле это было все только для одного. И я быстро поняла это. У меня сейчас, я прошу заметить, совершенно другая жизнь. Я люблю, хочу строить семью. С заведующим рабочего клуба. Я хочу забыть, как стыдный кошмар… И, кстати, с появлением в моей жизни нового человека с истинно новым происхождением прошли эти чудовищные мигрени, которые он порывался исцелять я даже не могу сказать как.
Но кто особенно его топтал, так это Алчевская, с которой, собственно, ничего и не было. Для Алчевской это был бенефис. Остромов сам на нее показал, чтобы объяснить происхождение меча. Меч был не украден, а отдан добровольно.
— Это чудовище, — томно сказала Алчевская. — Вы представить себе не можете.
— А что? — заинтересовался Осипов.
— Это маниак. Я в жизни не встречала подобного. Он пришел якобы за мечом, но меч был не более как предлог, проверьте. Он и не интересовался этим мечом совершенно. Он сразу, как был, повалился на меня вот так, — и Алчевская стала показывать, как повалился. — И стал хватать, — Алчевская стала хватать.
— Почему не звали на помощь? — поинтересовался Осипов.
— Ах, но как я могла? Он сразу заткнул мне рот и…
— Достаточно, — смутился Осипов.
— Нет, главное не это! Он утверждал потом, что посвящает меня в третью степень, сразу в третью, минуя две первые. При этом он обнимал меня вот так, — и она показала Осипову, как именно Остромов ее обнимал. Осипов отпрыгнул.
— Он преступник, — томно повторяла Алчевская. — Я чувствовала себя совершенно под гипнозом, моя воля была подавлена, — и она собиралась уже показать Осипову, как именно он ее подавил, но Осипов вновь увернулся. Если был момент, когда он жалел Остромова, то вот.
9— Тамаркина Екатерина Ивановна, тысяча восемьсот восемьдесят второго года рождения, — скучно сказал Осипов. — Как же это вы, Катерина Иванна, простая хорошая женщина, крестьянского происхождения, советская власть вам все дала, а вы видите что делаете?
— Чаво я делаю? — недоверчиво переспросила Тамаркина. Она не любила, когда ее попрекали крестьянским происхождением. — Мы ничаво не делали, мы все делали законно.
— Ну какое же законно, Катерина Иванна, — тянул Осипов. — Вы собирались и разговоры вели, так? Разговоры про божественное, про мистику всякую. Разводили всякого Бога и архангелов и способы летания без крыльев. Это все антинаука выходит и спекуляция.
— Ты давай мозги-то не дури мне, — сказала Тамаркина. — Ты там не был, ничего не слышал. Какая антинаука? Нам Борис Василич все по науке говорил. Он человек ученый, за границей учился. Про Бога вообще разговору не было.
— А про что был? — полюбопытствовал Осипов, насторожась.
— Про что надо, про то и был. Я тебе докладывать не нанималась. Ишь вылез! Нет закону, чтоб я тебе пересказывала. От нас вреда никому не было. Мы плохого ничего не делали. А ты людей держишь под замком, какое твое право? Это позору сколько! Как я сестры скажу, за что меня держали? За разговоры? Она скажет: за разговоры так просто никого! А какие у нас были разговоры? Он гимнастике учил, по здоровью учил, учил без слов разговаривать, так это что же, вред какой? Тебе вред от меня был?
— Темная ты женщина, Катерина Иванна, и не понимаешь ничего, — раздражался Осипов. — Ты не учи меня про закон. По закону вас за сборы без санкции с коммерческой целью каждого на три года в Соловки очень спокойно, — пугал он. — Он знаешь кто? Он агент французский и итальянский. Им выгодно там, чтобы вам всякой мутью головы забивали. Сегодня без слов разговаривать, а завтра секреты воровать. Я тебе серьезно говорю, как классово близкой. Эти все бывшие, это отребье дворянское, а тебе чего с ними? Я про тебя знаю, ты в горничных жила, сладко тебе было? Теперь у тебя жизнь — живи не хочу, а ты советской власти в глаза плюешь. Это как? — увещевал он уже почти ласково.
— Кому я плюю?! — переспросила Тамаркина. — Где я плюю? Чего ты выдумал?
— Ну а как же не плюешь. С кем связалась. Ведь они враги. Они все враги и чуждые, и у них одно в голове — все сделать как было. Ну скажи: они же говорили насчет вернуть старый строй? Если ты мне это все расскажешь, ты, может, и выйдешь скоро. А так ты по самое горло с ними в болоте, и я не знаю, чего смогу сделать для тебя, — видишь?
— Ты на них не лайся, — прикрикнула Тамаркина, — я от них худого слова не слышала, а от тебя и так, и сяк, и темная, и болото. Я, может, светлей многих была, мне Борис Василич говорил, я со способностями.
— К чему способностями?! — скорбно восклицал Осипов. — В облаках летать?! Опомнись, Тамаркина, у нас двадцать пятый год! Он мертвых не вызывал? А то они тоже любят…
Тамаркина все больше заводилась от того, что он нарочно подделывал тон, говорил самые простые и темные слова. Он считал ее, видно, дурой. Борис Василич говорил уважительно и слова употреблял серьезные, она их запоминала и сама себе удивлялась. А этот с ней говорил, как с дитем, хотя у самого не обсохло.
— Дурак ты, — сказала она ему. — Тебе делать нечего, и ты людям жить мешаешь. Ты настоящих воров лови, уже на рынок не пойти — средь бела дня обирают. Вы ж не можете ничего, у вас трамвая не дождешься, я ботинки купила, на другой день порвалось. А вы людей ловите. Разговаривать нельзя, летать нельзя, ничего нельзя. Ты сделай так, чтобы у тебя трамвай ходил, а потом лови. Расскажи ему, тоже… Чего тебе рассказывать? Рожу отъел, сидишь тут…
— Но-но! — осадил ее Осипов. — Не забывайтесь, арестованная!
— Все как есть тебе обскажу! — кричала Тамаркина, наступая на Осипова. — Все как есть в рожу кину, в самую твою рожу свиную, поганую!
— Э, бабка, тихо, бабка! — прикрикнул Осипов, поначалу еще полушутя.
— Тихомирить других будешь, а я тебе, уроду, все как есть в рыло выскажу! — кричала Тамаркина, только что не приподнимаясь над полом от внезапной силы. — Борис Василич такого, как ты, слушать бы не стал, на порог не пустил! Мы свет с ним увидали. А ты тут чего? Сидишь людям голову морочишь, а сам-то ты чего? Я тебя всего вижу, у тебя внутри ничего нет, одна пакость! И все вы такие, и я вам все обскажу, не прежнее время!
И Осипов чувствовал, что его словно пронзает шершавый луч, довольно болезненный; это ощущение трудно было назвать иначе — именно шершавый луч, жесткий, как напильник. Ему стало казаться, что Тамаркина и в самом деле что-то такое видит. Он затряс головой.
— Сядьте, Тамаркина! — крикнул он. — Я караул вызываю.
— А вызывай, я тебя не боюсь! Ишь пугальщик какой, караул он мне! Я таких, как ты, в девках шугала, нешто сейчас забоюсь? Урод ты гладкий, тебя затем нешто поставили, чтоб ты тут на старух топал? Ты только можешь на старух топать да детей пугать, а тебя бы в роты…
— Увести! — гаркнул Осипов. Он не понимал, почему боится старухи. Старуха была единственной, кто ни на что не отвечал, ни в чем не сознавался и яростно защищал Остромова. При этом она была классово чужда всему кружку, единственный представитель крестьянского элемента. И никакими угрозами нельзя было на нее подействовать — она от них только больше ярилась, и Осипов, страшно сказать, чувствовал, как Тамаркина с каждым допросом набирается силы. Надо было ее деть куда-нибудь, а лучше бы выпустить. Этого Осипов никому не говорил. У него начались кошмары. В кошмарах над ним летала Тамаркина. Никто из бывших, включая мужчин, не проявлял подобной твердости. С ними было даже скучно, так легко они надламывались. А Тамаркина, тьфу, чертова баба, демонстрировала худшие черты реакционного крестьянства, хоть и происходила из самой что ни на есть бедноты.
Происхождение, однако, не мешало ей летать над ним во сне. Он просыпался теперь в липком поту. Однажды, во время допроса, ему показалось, что она приподнимается над полом. Он не чаял, когда закончится следствие, и не понимал, зачем оно затягивается. Остальные тоже недоумевали: все ведь было понятно! Но Райский тянул, требуя подробностей, потому что сам еще не разобрался с главным своим врагом.
Глава семнадцатая
1Этот главный враг Райского был не Остромов, как подумал бы наивный читатель. О том, чтобы лично допросить Остромова, Райский не мог и помыслить. Он боялся его панически, до стыдных судорог. Если даже Остромов был простым шарлатаном и морочил его три месяца, это было уже непростительно, потому что теперь он знал о Райском слишком много. Райский категорически запретил допрашивать Остромова о подробностях работы кружка — «только о прошлом. Настоящее нам известно». Мысль о том, чтобы вызвать его на допрос, внушала Райскому тошноту и ужас. Можно было, конечно, наврать ему: я притворялся, ловил… Но он помнил свои трансы, своего Даву, свои двадцать предыдущих жизней вплоть до Клеопатры, — и лицо его горело, а рот пересыхал.