Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона - Валентин Катаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне долго потом снился этот солдат с остриженной под машинку русой головой с удлиненным затылком, его босая нога с как бы восковым большим пальцем и белые глаза под пшеничными бровями, полные предсмертной тоски.
…там же в гнилом бурьяне я нашел однажды старый, почерневший пятак, как бы покрытый лишаями, о чем я, кажется, где-то и когда-то уже писал. Этот пятак, казалось мне, хранил на себе следы темных пороков…
Вечера были черные, страшные. Ходили слухи об убийствах, грабежах, налетах на квартиры. Говорили о каких-то «черных воронах», нападающих на прохожих. «Черные вороны» чудились за каждым углом, на каждом пустыре — незастроенном участке города. Иногда папа вечером ходил через Куликово поле на вокзал за столичными газетами. Я умолял его не ходить, боясь, что его убьют «черные вороны». Но он, бесстрашно посмеиваясь, уходил в непроглядную ночь и скоро возвращался. Мы узнавали его длинный звонок, но все же спрашивали через дверь, не снимая цепочки:
— Кто там?
И всегда получали в ответ:
— Черные вороны с орехами.
Это был папа, который кроме петербургских газет, торчащих из кармана его зимнего пальто, приносил какие-нибудь гостинцы, чаще всего каленые, еще горячие орехи-фундук в бумажном мешочке или сладкие, очень тонкие сушки из кондитерской Амбатьелло. Сушки всегда были в легком мешке из очень тонкой бумаги. Такой мешок хорошо было надуть и потом хлопнуть. Он очень громко стрелял.
Раньше у нас в городе не водились дверные цепочки. Теперь они были в каждой квартире. В этом тоже я ощущал нечто зловещее.
…Однако не все было зловеще и страшно в эту осень и зиму вокруг дома Гольденгорна против Куликова поля…
Пришла зима, выпал снег, побелело Куликово поле. Ударили морозы. За вокзалом среди лазурных столбов паровозного пара по вечерам горела ледяная заря, и так ясно, отчетливо в морозном воздухе звучали паровозные свистки, и так бледно, прекрасно горели звезды вокзальных электрических фонарей, зеленые и рубиновые огоньки семафоров.
После рождества, Нового года и крещенья, когда по домам ходили церковные причты и священник Ботанической церкви в лиловой бархатной твердой камилавке, расширяющейся кверху, из-под которой на плечи ниспадали каштановые, хорошо расчесанные кудри, окуная метелочку в серебряную чашу со святой водой — чашу вроде суповой вазы, — которую ему подставлял дьякон, наотмашь кропил направо и налево, обходя все комнаты нашей квартиры, включая и кухню, где окропленная кухарка истово крестилась, ловила батюшкину руку и целовала ее на лету…
…масленица — это маленькие чугунные сковородочки на плите и шипенье расплавленного масла, которым кухарка смазывает эти дымящиеся раскаленные сковородочки при помощи пучка связанных перьев или же просто куриным крылышком…
На окнах белели как бы цинковые кристаллические узоры крещенского мороза. На балконах, остывая, дымились на морозе миски с клюквенным киселем, таким ярким, как будто бы не заходящее за вокзалом январское солнце, а сам кисель источал этот ни с чем не сравнимый прозрачный густой клюквенный свет уходящей зимы.
А потом пришла масленица, в кухне пекли блины. Непрозрачный, непроницаемый чад горелого коровьего масла наполнял всю квартиру.
…Першило в горле… на глаза навертывались слезы…"
Масленицу у нас справляли не каждый год, а от случая к случаю. В этот год из Санкт-Петербурга приехал мой двоюродный брат, сын папиного покойного брата Николая Васильевича, попросту Вася, студент-выпускник Военно-медицинской академии, «без пяти минут военный врач», — веселый, остроумный, всегда оживленный молодой мужчина с черными усиками, в пенсне с черной лентой, заложенной за ухо. В нем было что-то мило-французское, умело смешанное с русским, военно-студенческим и вместе с тем столичным, питерским. Васина мать, вдова папиного покойного брата дяди Коли, моя тетя, была швейцарской француженкой из Вёве, жила в гувернантках в каком-то богатом русском семействе в Крыму, где познакомилась и вышла замуж за дядю Колю, — случай весьма банальный. Она перешла в православие, ее звали Зинаидой Эммануиловной, она быстро ассимилировалась в России — хотя на всю жизнь сохранила свой живой, кипучий, хозяйственный французский характер, — но так и не научилась правильно говорить по-русски, произнося, например, вместо помидоры — помадори, сильно грассируя, что при ее шляпке, рыжеватых шиньонах, пружинном заграничном пенсне и клетчатой шотландской тальме очень веселило торговок на старом базаре, куда Зинаида Эммануиловна ежедневно лично отправлялась за провизией, не доверяя кухарке и усердно торгуясь на ломаном русско-украинском языке, что делала не по скупости, а по своей швейцарской обстоятельности и привычке к разумному расходованию денег.
Она была прекрасная жена, нарожала кучу русских детей, нежная разумная мать, умелая хозяйка и благоговела перед своим русским супругом, статским советником, преподавателем в духовной семинарии, носившим несколько раздвоенную сановную бороду, сквозь которую на шее просвечивала красная эмаль и золото ордена святого Станислава, курившим толстые папиросы и довольно основательно выпивавшим, никогда не теряя при этом своего достоинства.
Вася был ее старший сын, Саша — младший. Была еще старшая дочь красавица Надя, вышедшая замуж за петербургского военного врача-рентгенолога, и еще одна дочь Зина, тоже красавица с ярким лицом и соболиными бровями. А младшая дочь Леля одиннадцати лет умерла от костного туберкулеза.
Свое вдовство Зинаида Эммануиловна переносила с деятельной заботой о содержании детей, в постоянных хлопотах об увеличении пенсии и какой-то «эмеритуры» — слово, которое она повторяла на французский лад, так же как и другое слово — «консистория». Эти оба слова она произносила с таким страхом, уважением и надеждой, как будто бы это был, по крайней мере, сенат или государственный совет. Оно и понятно: от консистории в какой-то мере зависела и пенсия и эмеритура, то есть единственные средства существования семьи.
…однажды из Петербурга через Одессу на Дальний Восток проезжала красавица Надя со своим мужем, военным врачом, и новорожденной дочкой Аллочкой. Помню черную папаху Надиного мужа, помню маленькую девочку в нарядных кружевных пеленках и помню, как мы ездили их провожать в порт, откуда они должны были ехать на пароходе добровольного флота «Тамбов» во Владивосток, а оттуда в Хабаровск. Военный оркестр играл «На сопках Маньчжурии» и «Тоску по родине», и я видел тесную каюту с круглым иллюминатором, набитую дорогими петербургскими чемоданами и шляпными коробками, и среди этого всего беспорядка — маленькую девочку в пеленках. Они уезжали на русско-японскую войну… И было так грустно и страшно… И небо было такое серое…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});