Легенды Западного побережья (сборник) - Урсула Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меня это чрезвычайно смущало. В «каменной бригаде», где я работал прежде, царили жестокие нравы, но тем людям и в голову не пришло бы ставить под вопрос свое положение в обществе; они, скорее всего, сочли бы детским и вопрос о том, почему у одного человека есть власть, а у другого ее нет совсем. Неужели, думал я, то общество, которое оставили нам в наследство наши предки, о котором позаботились и судьба, и боги, можно в мгновение ока полностью переменить, стоит только захотеть? Меня окружали сейчас люди куда более образованные и воспитанные, чем большинство высокорожденных жителей Этры, и куда более честные и тактичные в повседневной жизни, чем они; однако в своих разговорах и мыслях они проявляли просто невероятную, прямо-таки бесстыдную неверность по отношению к своим Домам и самой Этре, осажденной сейчас врагами. Они безо всякого уважения говорили о своих хозяевах, презрительно отзывались об их ошибках и просчетах. Они не испытывали ни малейшей гордости по поводу того, скольких солдат поставил в армию их Дом. Они критиковали даже моральный облик самих сенаторов! Таддер и Йентер, например, и вовсе считали, что, возможно, некоторые сенаторы, вступив с Казикаром в тайный и преступный сговор, намеренно отправили большую часть наших войск на юг и тем самым расчистили Казикару подступы к Этре.
Я целыми днями слушал подобные рассуждения, но сам предпочитал помалкивать, хотя в душе моей росли гнев и протест. Когда Таддер, который даже и этранцем-то по рождению не был и прибыл к нам с севера, из Азиона, взялся рассуждать о падении Этры, но не как о страшном несчастье, а как об одной из возможностей переменить наше будущее, я не смог больше сдерживаться и буквально набросился на него. Не знаю, что уж я там сказал, – я смутно помню, как с яростным гневом обвинял его в безверии, в предательской готовности разрушить наш город изнутри, в то время как враг находится у самых его стен…
Тут вмешались двое других юношей, ученики Мимена, и принялись осыпать меня презрительными насмешками, но Таддер остановил их.
– Гэвир, – сказал он, – извини, если я тебя обидел. Я уважаю твою верность родному городу. Но прошу, прими во внимание и то, что я тоже храню верность, только не тому Дому, который меня купил, и не тому городу, который использует мой труд. Я верен своему народу, таким же, как я, простым людям. И что бы я там ни говорил, я никогда не стану подбивать кого-то из рабов к мятежу! Я знаю, к чему это ведет. Так что пусть тебе подобные мысли даже в голову не приходят.
Ошеломленный его извинениями и его искренностью, устыдившись собственной несдержанности, я совсем смешался, отступил, и мы, как ни в чем не бывало, продолжили заниматься своей работой. Ученики Мимена, правда, всячески меня избегали, презрительно поглядывали в мою сторону и разговаривать со мной не желали, но старшие мужчины обращались со мной точно так же, как и прежде. На следующий день, когда мы с Йентером везли в подвал Гробницы предков один из древних сундуков, погрузив его на маленькую ручную тележку, которую сами же и соорудили для перевозки наиболее хрупких реликвий, он успел рассказать мне историю Таддера. Рожденный свободным в одной из северных деревень, Таддер еще совсем мальчишкой был взят в плен вооруженными налетчиками и продан в рабство – в какую-то семью старинного города Азиона, где и получил образование. А когда ему было лет двадцать, в Азионе вспыхнуло восстание рабов, которое жесточайшим образом подавили. Тогда погибли сотни рабов, женщин и мужчин, а каждого подозреваемого в бунте клеймили каленым железом.
– Ты же видел его руки, – сказал Йентер.
Я действительно видел эти страшные шрамы и еще подумал тогда, что это, наверное, следы пожара или несчастного случая.
– Когда Таддер говорит «мой народ», – пояснил мне Йентер, – то имеет в виду не какое-то отдельное племя, или город, или Семью. Он имеет в виду всех нас, тебя и меня.
Я по-прежнему мало что понял из его слов, ибо тогда даже еще представить себе не мог человеческую общность большую, чем та, что отгорожена от остального мира стенами Этры; я просто принял это как факт.
Ученики Мимена продолжали меня игнорировать, но уже довольно беззлобно. Все-таки я был гораздо младше даже самого младшего из них и, видимо, казался им всего лишь жалким недоучкой. Хорошо было уже и то, что они по-прежнему мне доверяли, зная, что я ни разу их не выдал, и в моем присутствии продолжали разговаривать совершенно свободно. И я – хоть меня по большей части и возмущало то, что они говорили, и я в душе презирал их за ханжество, за притворную верность хозяевам, которых они на самом деле ненавидели, – обнаружил вдруг, что все же прислушиваюсь к ним. Точно так же и дома я, словно зачарованный, прислушивался, испытывая отвращение, даже омерзение, к разговорам об отношениях мужчин и женщин, которые велись порой у нас в Хижине.
Ансо, самый старший из учеников Мимена, любил разглагольствовать о барнавитах, банде беглых рабов, живущих где-то в великих лесах, раскинувшихся к северо-востоку от Этры. Под предводительством некоего Барны, человека выдающегося роста и силы, эти рабы создали собственное государство – республику, в которой все люди были равны и свободны. Каждый человек имел право голоса и мог быть как избранным в правительство, так и исключенным оттуда, если плохо справлялся со своими обязанностями. Всю работу барнавиты делали вместе, товары и добытую пищу делили сообща и поровну. Жили они в основном охотой и рыбной ловлей, а также грабили на дорогах богатых купцов и торговые караваны, которые направлялись в Азион или из Азиона. Местные крестьяне и фермеры их поддерживали и никогда не выдавали ни Казикару, ни Азиону, поскольку барнавиты щедро делились с ними награбленным и нажитым добром, а эти земледельцы, хоть и не были рабами – чаще всего они были «освобожденными», – жили в ужасающей нищете.
Ансо весьма живо описывал жизнь барнавитов в этих диких лесах и уверял, что они не подчиняются ни хозяину, ни сенаторам, ни правителям государств и связаны лишь обетом верности своему сообществу, который дают исключительно добровольно. Ансо знал множество историй о смелых, даже отчаянных нападениях барнавитов на торговые караваны, охраняемые вооруженными воинами, на купеческие корабли, плавающие по реке Расси, а также о том, как барнавиты, умело замаскировавшись, неузнанными приходят в большие города, даже в Казикар и Азион, и обменивают на рынке награбленное добро на то, что им более всего необходимо в лесу. Людей они никогда не убивают, сказал Ансо, только в случае самообороны; а если кто-то случайно забредет в их город, скрытый глубоко в лесной чаще, то ему придется либо молить их о помиловании и впоследствии, принеся обет верности, жить вместе с ними как свободный человек, либо умереть. И у бедняков они никогда ничего не отнимают, да и у зажиточных фермеров забирают только часть собранного урожая, но никогда не трогают зерно, оставленное для посева. Даже женщины на уединенных фермах и в деревнях барнавитов не боятся; женщин они тоже с радостью принимают в свое общество, но только в том случае, если женщина сама захочет к ним присоединиться.
Таддер, правда, сразу утыкался носом в книгу или попросту выходил из комнаты, как только Ансо садился на своего любимого конька и начинал рассказывать эти бесконечные истории. Но один или два раза Таддер все же не выдержал, взорвался и обозвал пресловутых барнавитов «обыкновенной бандой беглецов, промышляющих воровством». Он с таким презрением говорил о них, что это заставило меня задуматься, уж не имеют ли эти люди какого-то отношения к тому восстанию рабов, из-за которого пострадали и сам Таддер, и многие другие рабы в Азионе. Йентер относился к историям Ансо гораздо спокойнее, высмеивал их, называл «невозможной романтической бредятиной», и я был, пожалуй, согласен с ним. Идея о том, что сборище беглых рабов способно обустроить свою жизнь так, словно они сами в ней хозяева, перевернув при этом вверх тормашками вековой, священный миропорядок, казалась мне тогда абсолютно утопической. И все же мне нравилось слушать эти идиллические повествования о лесном братстве свободных людей.
Ибо слова «свобода» и «воля» постепенно завоевали свое, весьма существенное место в моей душе; от них исходил какой-то яркий свет, точно от крупных летних звезд, которыми я так часто любовался в Венте. Я и в городе частенько поднимал глаза к темному небу, но здесь звезды всегда казались более далекими и тусклыми. Вечера у нас были свободными; мы проводили их в своей комнате, и жрецы разрешали нам брать масло для светильников. Я читал «Превращения» Дениоса. Эту книгу одолжил мне Таддер, и она стала для меня поистине великим открытием. Она была похожа на тот сон, превратившийся в «воспоминание», когда мне казалось, что я нахожусь в каком-то неизвестном мне доме, где в светлых комнатах меня радушно встречают незнакомые мне люди, и я вижу множество различных чудес, и меня приветствует какое-то чудесное золотистое животное… Дениос – величайший из поэтов, так утверждали все мои старшие товарищи. Он был рожден рабом и в своих стихах пользовался словом «свобода» с такой нежностью и почтением, что я неизменно вспоминал Сэлло, мою сестру, в те мгновения, когда она говорила о своем возлюбленном. У Мимена был потрепанный, умещавшийся в кармане рукописный вариант «Космологий» Каспро; он сказал, что никогда не расстается с этой книгой, и убедил меня прочесть ее. Мне поэма Каспро показалась очень странной и какой-то тревожной; понял я в ней очень мало, но порой та или иная строчка брала меня за сердце с той же щемящей силой, как тот гимн о свободе, который я услышал в самую первую ночь, проведенную здесь.