Закат Западного мира. Очерки морфологии мировой истории - Освальд Шпенглер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместо того чтобы созерцать мир с высоты, как Эсхил, Платон, Данте, Гёте, – смотреть на него под углом зрения повседневной нужды и неотступной действительности – вот что я называю заменой взгляда на жизнь с птичьего полета на взгляд из кротовины. А именно это и является нисхождением от культуры к цивилизации. Всякая этика формулирует взгляд души на ее судьбу: героический или практический, возвышенный или низменный, мужественный или старческий. Точно так же различаю я трагическую и плебейскую мораль. Трагическая мораль культуры знает и постигает бремя существования, однако она извлекает отсюда ощущение гордости тем, что это бремя несет. Так это чувствовали Эсхил, Шекспир и мыслители брахманской философии, так это воспринимали Данте и германский католицизм. Это присутствует в буйном боевом хорале лютеранства: «Господь нам крепость и оплот»{143}, и отзвуки того же слышатся еще в «Марсельезе». Плебейская мораль Эпикура и Стои, сект времени Будды, XIX столетия составляет план битвы, с тем чтобы обойти судьбу. То, что Эсхил замешивал на крови, Стоя заваривала на пиве. Здесь больше не было полноты жизни, а была ее нищета, холод и пустота, и римляне лишь возвысили эти интеллектуальные холод и пустоту до величественности. Налицо то же самое соотношение и между этическим пафосом великих мастеров барокко, Шекспиром, Бахом, Кантом, Гёте, между мужественной волей быть внутренне господином природных вещей, потому что ты знаешь, насколько они тебя ниже, с одной стороны, и желанием европейской современности внешним образом обойти эти вещи (под видом попечения, гуманизма, мира во всем мире, счастья большинства), потому что знаешь, что находишься с ними на одном уровне. И вот что представляет собой воля к власти в противоположность античной покорности неизбежному; страсть и склонность к бесконечности содержатся также и здесь, однако есть и разница – в метафизическом и материальном величии преодоления. Недостает глубины, того, что прежние люди звали Богом. Фаустовское мироощущение деяния, сказывавшееся во всяком великом человеке начиная от Штауфенов и Вельфов и вплоть до Фридриха Великого, Гёте и Наполеона, опошлилось до философии труда (Arbeit), причем для внутреннего ранга не важно, будем ли мы ее защищать или ополчаться против. Культурное понятие деяния и цивилизованное понятие труда соотносятся так же, как позиция эсхиловского Прометея – с позицией Прометея диогеновского. Первый – страстотерпец, второй просто бездельник. Галилей, Кеплер, Ньютон совершили деяния в науке, современный физик занят ученым трудом. Плебейская мораль на основе повседневного существования и «здравого человеческого рассудка» – вот что лежит в основе всякого воззрения на жизнь, несмотря на все громкие заявления начиная с Шопенгауэра и до Шоу.
15
Так что у всякой культуры – свой способ душевно угасать, причем лишь один, и этот способ с глубочайшей необходимостью следует из всей ее жизни. Поэтому буддизм, стоицизм, социализм – все это, с морфологической точки зрения, равноценные завершающие явления.
Да, и буддизм, глубинный смысл которого до сих пор неизменно понимали неправильно. Это никакое не пуританское движение, как, например, ислам и янсенизм, никакая не реформация, как дионисийское движение против аполлинизма, никакая не новая религия, да и вообще не религия, как религия Вед и апостола Павла[312], но последнее чисто практическое миронастроение утомленных жителей больших городов, за спиной у которых завершенная культура, а впереди – никакого внутреннего будущего. Буддизм – это базовое ощущение индийской цивилизации, а потому он «одновременен» и равнозначен стоицизму и социализму. Квинтэссенцию этого насквозь светского, не метафизического настроя мы находим в знаменитой Бенаресской проповеди, «четырех благородных истинах о страдании», которыми философствовавший принц приобрел первых своих приверженцев. Корни буддизма – в рационалистически-атеистической философии санкхьи, мировоззрение которой предполагается здесь по умолчанию, точно так же как социальная этика XIX в. происходит из сенсуализма и материализма XVIII в., а Стоя, несмотря на опошленное использование ею Гераклита, – из Протагора и софистов. Всемогущество разума – вот какова во всех случаях исходная точка всякого нравственного рассуждения. О религии, поскольку под ней понимается вера в метафизическое, нет и речи. Не может быть ничего более враждебного религии, нежели эти системы в их изначальном виде. Того, что произошло с ними на позднейших стадиях цивилизации, мы здесь не рассматриваем.
Буддизм отвергает всякое размышление о Боге и космических проблемах. Ему важно лишь человеческое «я», лишь устроение действительной жизни. Не признается также и душа. Как современный западноевропейский психолог (а с ним – и «социалист») разделывается с внутренним человеком, сводя его к пучку представлений и скоплению электрохимических энергий, точно так же проделывал это и психолог индийский времени Будды. Учитель Нагасена доказывает царю Милинде{144}, что части колесницы, на которой он едет, не являются самой колесницей и что «колесница» – это всего лишь слово; и точно так же дело обстоит и с душой. Душевные элементы обозначаются как скандхи («куча», «скопление»), которым свойственна преходящесть. Это всецело соответствует воззрениям ассоциативной психологии. В учении Будды много материализма[313]. Подобно тому как стоик присваивает гераклитовское понятие логоса, чтобы материально его опошлить, подобно тому как социализм в своих дарвинистских основаниях (через посредничество Гегеля) механически лишает глубины гётеанское понятие развития, так же поступает и буддизм с брахманистским понятием карман, почти недоступным для нашего мышления представлением о деятельно самоосуществляющемся бытии, который, как оказывается, довольно часто трактуют вполне материалистически, как пребывающее в изменении мировое вещество.
Итак, здесь перед нами три