Васса Железнова (Сборник) - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сидела у борта на палубе и, прислонясь головой к куче каната, плакала. Фома видел, как дрожали белые комья ее обнаженных плеч, слышал тяжелые вздохи, ему стало тяжело.
Наклонясь к ней, он робко спросил ее:
– Что ты?
Она качнула головой и не ответила ему.
– Али я тебя обидел?
– Уйди! – сказала она.
– Да как же? – смущенно и тревожно говорил Фома, касаясь рукой ее головы. – Ты не сердись… ведь сама же…
– Я не сержусь! – громким шепотом ответила она. – За что сердиться на тебя? Ты не охальник… чистая ты душа! Эх, соколик мой пролетный! Сядь-ка ты рядом-то со мной…
И, взяв Фому за руку, она усадила его, как ребенка, на колени к себе, прижала крепко голову его к груди своей и, наклонясь, надолго прильнула горячими губами к губам его.
– О чем ты плачешь? – спрашивал Фома, гладя одной рукой ее щеку, а другой обнимая шею женщины.
– О себе плачу… Пошто ты отослал меня? – жалобно спросила она.
– Стыдно мне стало, – сказал Фома, опуская голову.
– Голубчик ты мой! Говори уж всю правду – не понравилась я тебе? – спросила она, усмехаясь, но на грудь Фомы всё падали ее большие, теплые слезы.
– Что ты это?! – даже с испугом воскликнул парень и стал горячо и торопливо говорить ей какие-то слова о красоте ее, о том, какая она ласковая, как ему жалко ее и как стыдно пред ней. А она слушала и все целовала его щеки, шею, голову и обнаженную грудь.
Он умолк, – тогда заговорила она, печально и тихо, точно по покойнике:
– А я другое подумала… Как сказал ты «уходи!» – встала я и пошла… И горько, горько мне сделалось от того твоего слова… Бывало, думаю, миловали меня, лелеяли без устали, без отдыху; за усмешку одну, бывало, за ласковую, все, чего пожелаю, делали… Вспомнила я это и заплакала! Жалко стало мне мою молодость… ведь уже тридцать лет мне… последние деньки для женщины! Э-эх, Фома Игнатьевич! – воскликнула она, повышая голос и учащая ритм своей певучей речи, звукам которой красиво вторило журчание воды. – Слушай меня – береги свою молодость! Нет ничего на свете лучше ее. Ничего-то нет дороже ее! Молодостью, ровно золотом, все, что захочешь, то и сделаешь… Живи так, чтобы на старости было чем молодые годы вспомянуть… вот я вспомнила себя и хоть поплакала, а разгорелось сердце-то от одной от памяти, как прежде жила… И опять помолодела я, как живой воды попила! Дитятко ты мое сладкое! Погуляю ж я с тобой, коли по нраву пришлась, погуляю во всю силушку… эх! до золы сгорю, коли вспыхнула!
И, крепко прижав к себе парня, она с жадностью стала целовать его в губы.
– По-огляды-ва-а-ай! – тоскливо завыл вахтенный на барже и, коротко оборвав «ай», – начал бить колотушкой в чугунную доску… Дребезжащие, резкие звуки рвали торжественную тишину ночи.
Через несколько дней, когда баржи разгрузились и пароход готов был идти в Пермь, – Ефим, к великому своему огорчению, увидел, что к берегу подъехала телега и на ней черноглазая Пелагея с сундуком и какими-то узлами.
– Пошли матроса вещи взять!.. – приказал ему Фома, кивая головой на берег.
Укоризненно покачав головой, Ефим сердито исполнил приказание и потом, пониженным голосом, спросил:
– Так что – и она с нами?
– Она – со мной…
– Ну, да… не со всеми же… О, господи!
– Чего вздыхаешь?
– Да, – Фома Игнатьич! Ведь в большой город плывем… али мало там ихней сестры?
– Ну, ты молчи! – сурово сказал Фома.
– Да я смолчу… только непорядок это!
Фома внушительно нахмурился и сказал капитану, властно отчеканивая слова:
– Ты, Ефим, и себе заруби на носу, и всем тут скажи – ежели да я услышу про нее какое-нибудь похабное слово – поленом по башке!
– Страхи какие! – не поверил Ефим, с любопытством поглядывая в лицо хозяина. Но он тотчас же отступил на шаг пред Фомой.
Игнатов сын, как волк, оскалил зубы, зрачки у него расширились, и он заорал:
– Посмейся! Я те посмеюсь!
Ефим хотя и струсил, но с достоинством заговорил:
– Хоша вы, Фома Игнатьич, и хозяин… но как мне сказано «следи, Ефим…» и я здесь – капитан…
– Капитан?! – крикнул Фома, весь вздрагивая и бледнея. – А я кто?
– Так что – вы не кричите! Из-за пустяка, какова есть баба…
На бледном лице Фомы выступили красные пятна, он переступил с ноги на ногу, судорожным движением спрятал руки в карманы пиджака и ровным, твердым голосом сказал:
– Ты! Капитан! Вот что – слово еще против меня скажешь – убирайся к черту! Вон! На берег! Я и с лоцманом дойду. Понял? Надо мной тебе не командовать!.. Ну?
Ефим был поражен. Он смотрел на хозяина и смешно моргал глазами, не находя ответа.
– Понял, говорю?
– По-онял, – протянул Ефим. – Из-за чего шум, однако? Из-за…
– Молчать!
Дико сверкнувшие глаза Фомы, его искаженное лицо внушили капитану благую мысль уйти от хозяина, и он быстро ушел.
Он был зол на Фому и считал себя напрасно обиженным; но в то же время почувствовал над собой твердую, настоящую хозяйскую руку. Ему, годами привыкшему к подчинению, нравилась проявленная над ним власть, и, войдя в каюту старика-лоцмана, он уже с оттенком удовольствия в голосе рассказал ему сцену с хозяином.
– Видал? – заключил он свой рассказ. – Так что – хорошей породы щенок, с первой же охоты – добрый пес… А ведь с виду он – так себе… человечишко мутного ума… Ну, ничего, пускай балуется, – дурного тут, видать, не будет… при таком его характере… Нет, как он заорал на меня! Труба, я тебе скажу!.. Сразу определился, будто власти и строгости ковшом хлебнул…
Ефим говорил верно: за эти дни Фома резко изменился. Вспыхнувшая в нем страсть сделала его владыкой души и тела женщины, он жадно пил огненную сладость этой власти, и она выжгла из него все неуклюжее, что придавало ему вид парня угрюмого, глуповатого, и напоила его сердце молодой гордостью, сознанием своей человеческой личности. Любовь к женщине всегда плодотворна для мужчины, какова бы она ни была, даже если она дает только страдания, – и в них всегда есть много ценного. Являясь для больного душою сильным ядом, для здорового любовь – как огонь железу, которое хочет быть сталью…
Увлечение Фомы тридцатилетней женщиной, справлявшей в объятиях юноши тризну по своей молодости, не отрывало его от дела; он не терялся ни в ласках, ни в работе, и там и тут внося всего себя. Женщина, как хорошее вино, возбуждала в нем с одинаковой силой жажду труда и любви, и сама она помолодела, приобщаясь поцелуев юности.
В Перми Фому ждало письмо от крестного, который сообщал, что Игнат запил с тоски о сыне и что в его годы вредно так пить. Письмо заканчивалось советом спешить с делами и возвращаться домой. Фома почувствовал тревогу в этом совете, она огорчила праздник его сердца, но в заботах о деле и в ласках Пелагеи эта тень скоро растаяла. Жизнь его текла с быстротой речной волны, каждый день приносил новые ощущения, порождая новые мысли. Пелагея относилась к нему со всей страстью любовницы, с той силой чувства, которую влагают в свои увлечения женщины ее лет, допивая последние капли из чаши жизни. Но порой в ней пробуждалось иное чувство, не менее сильное и еще более привязывающее к ней Фому, – чувство, сходное со стремлением матери оберечь своего любимого сына от ошибок, научить его мудрости жить. Часто, по ночам, сидя на палубе, обнявшись с ним, она ласково и с печалью говорила ему:
– Ты послушай меня, как сестру твою старшую… Я жила, людей знаю… много видела на своем веку!.. Товарищей выбирай себе с оглядкой, потому что есть люди, которые заразны, как болезнь… Ты и не разберешь сначала, кто он такой? Кажись, человек, как все… Хвать – и пристали к тебе болячки его. С нашей сестрой – сохрани тебя пресвятая богородица! – осторожен будь… Мягок ты еще, нет настоящего закала на сердце-то у тебя… А до таких, как ты, бабы лакомы – силен, красив, богат… Всего больше берегись тихоньких – они, как пьявки, впиваются в мужчину, – вопьется и сосет, и сосет, а сама все такая ласковая да нежная. Будет она из тебя сок пить, а себя сбережет, – только даром сердце тебе надсадит… Ты к тем больше, которые, как я вот, – бойкие! Такие – без корысти живут…
Она действительно была бескорыстна. В Перми Фома накупил ей разных обновок и безделушек. Она обрадовалась им, но, рассмотрев, озабоченно сказала:
– Ты не больно транжирь деньги-то… смотри, как бы отец-то не рассердился!.. Я и так… и безо всего люблю тебя…
Уже ранее она объявила ему, что поедет с ним только до Казани, где у нее жила сестра замужем. Фоме не верилось, что она уйдет от него, и когда – за ночь до прибытия в Казань – она повторила свои слова, он потемнел и стал упрашивать ее не бросать его.
– А ты прежде время не горюй, – сказала она. – Еще ночь целая впереди у нас… Простимся мы с тобой, тогда и пожалеешь, – коли жалко станет!..
Но он все с большим жаром уговаривал ее не покидать его и наконец заявил, что хочет жениться на ней.
– Вот, вот… так! – И она засмеялась. – Это от живого-то мужа за тебя пойду? Милый ты мой, чудачок! Жениться захотел, а? Да разве на таких-то женятся? Много, много будет у тебя полюбовниц-то…. Ты тогда женись, когда перекипишь, когда всех сластей наешься досыта – аржаного хлебца захочется… вот когда женись! Замечала я – мужчине здоровому, для покоя своего, нужно не рано жениться… одной жены ему мало будет, и пойдет он тогда по другим… Ты должен для своего счастья тогда жену брать, когда увидишь, что и одной ее хватит с тебя…