Статьи не вошедщии в собрание сочинений вып 1 (А-О) - Сергей Аверинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, переход - но от чего к чему? Вслед за Бахтиным скажем: от некоторой несвободы к некоторой свободе Разумеется, такая аксиома характеризует пока не столько феномен смеха, сколько наши интересы при занятии смехом. Как отправной пункт аксиома годится. Но в связи с ней необходимо сейчас же сделать два замечания.
Во-первых, переход к свободе по определению - не то же самое, что свобода, что пребывание "в" свободе. Смех - это не свобода, а освобождение; разница для мысли очень важная. Да ведь и эмпирия не побуждает нас чрезмерно сблизить смех со свободой. Конкретный опыт смеха заставляет нас переживать особые моменты несвободы, специфические именно для смеха. Сюда относятся прежде всего черты механичности, отмеченные не только в структуре комического, но и в структуре самого смеха таким классическим философом смеха, как Бергсон; отстраняясь в смехе от механичности осмеиваемого предмета, мы через самый смех оказываемся вовлечены и втянуты в процесс, подвластный механическим закономерностям. Смех как автоматическая реакция нервов и мускулов, которой можно манипулировать, что и делается публично на любом комическом представлении; смех как эффект, который можно с намерением вызвать, словно нажимая невидимую кнопку, - все это далековато от торжества личного начала... При достаточно сильном порыве смеха мы смеемся "неудержимо"; лучше всего соответствует своему понятию смех "невольный", "непроизвольный", т.е. временно отменяющий действие нашей личной воли. Личную волю вообще не спрашивают, она тут ни при чем.
Смех относится к разряду состояний, обозначаемых на языке греческой философской антропологии как ????, - не то, что я делаю, а то, что со мной делается. Таким образом, переход от несвободы к свободе вносит момент некоторой новой несвободы. Но куда важнее другое: он по определению предполагает несвободу как свой исходный пункт и свое условие. Свободный в освобождении не нуждается; освобождается тот, кто еще не свободен. Мудреца всегда труднее рассмешить, чем простака, и это потому, что мудрец в отношении большего количества частных случаев внутренней несвободы уже перешел черту освобождения, черту смеха, уже находится за порогом. И здесь самое время вернуться к нашему вопросу. Если вообразим Человека, который изначально и в каждое мгновение бытия обладает всей полнотой свободы, то это Богочеловек Иисус Христос, каким его всегда мыслила и представляла себе христианская традиция. Он свободен абсолютно, и притом не с момента некоего освобождения, некоего "пробуждения", как Будда (буквально "Пробужденный"), а прежде начала своей жизни, из самой довременной глубины своей "предвечности". В своем воплощении Христос добро-вольно ограничивает свою свободу, но не расширяет ее; расширять ее некуда. Поэтому предание, согласно которому Христос никогда не смеялся, с точки зрения философии смеха представляется достаточно логичным и убедительным. В точке абсолютной свободы смех невозможен, ибо излишен.
Иное дело - юмор. Если смеховой экстаз соответствует освобождению, юмор соответствует суверенному пользованию свободой.
Во-вторых, не ради педантизма мы назвали выше смех переходом не просто от несвободы к свободе, но от "некоторой" несвободы к "некоторой" свободе". Словечко "некоторый" отнимает у слов "свобода" и "несвобода" мешающий оценочный пафос, возвращает к обязанности уточнять - свобода от чего? Как отлично известно из опыта европейской истории, освобождаться можно в числе прочего даже от свободы 2. Просьба простить за трюизм: положительная или отрицательная ценность любого освобождения стоит в обратном отношении к отрицательной или положительной ценности того (вне или внутри нас), от чего мы освобождаемся. Построения Бахтина имеют в виду только тот случай, когда освободиться над о от социальной маски, навязанной испуганному человеку "официальной культурой", т.е., говоря на простом русском языке, начальством. Что и говорить, проблема насущная для любой эпохи, для любой культуры; и она была до крайности болезненно выстрадана людьми того круга, к которому принадлежал сам Бахтин, свидетелями поры, когда по бессмертному выражению Юрия Живаго из пастернаковского романа, самое действительность до того запугали, что она скрывается, а может, ее уже и нет... И все же сводить к этому случаю все многообразие освобождения через смех очевидным образом неблагоразумно.
Например, люди искони смеялись над физической трудностью, чтобы одолеть ее в себе самом. Смех - зарок, положенный на немощь, которую человек себе запрещает, и одновременно разрядка нервов при невыносимом напряжении. Даже христианские мученики смеются над пытками, чтобы посрамить, обесславить и обратить в ничто силу страха. Народная культура знает и другой вид смеха над человеческой слабостью, когда целомудрие как самообладание осмеивает похоть как утрату самообладания; этот "холодный девический смех" куда более древний, чем христианская мораль, звучавший еще во времена Артемиды и ее нимф, - смех безусловно спонтанный, безусловно искренний, погрешающий разве что жестокостью или неосторожностью, но уж никак не ханжеством. Освобождение - в данном случае ускользание, триумфальный уход от навязываемой извне страсти, но и от собственной слабости.; опять-таки зарок на немощь. (Кажется, Рабле действительно можно описать, ни разу не упомянув ничего подобного, но вся проблема в том, что Бахтин берет Рабле не как индивидуального автора каких-то десятилетий, а как универсальную философско-антропологическую парадигму.)
Итак, на одном полюсе - смех человека над самим собой, смех героя над трусом в самом себе, смех святого над Миром, Плотью и Адом, смех чести над бесчестием и внутренней собранности над хаосом; смех человека над безобразием, на которое он вполне способен, но которое он себе не разрешит, а заодно над гордыней, внушающей ему, что его красота не пострадала бы и от безобразия... В акте смеха над собой одно и то же лицо как бы разделяется на себя, смеющегося, и себя, осмеиваемого, - по логической структуре вполне сопоставимо с тем, как при совершении новозаветной молитвы: "верую, Господи! помоги моему неверию" (Евангелие от Марка 9 : 24) оно разделяется на верующего, который молится, и неверующего, который молиться, по определению, не может, но за которого молитва приносится. Вообще если есть смех, который может быть признан христианским ?????????? 3, то это самоосмеяние, уничтожающее привязанность к себе. В поэме католического писателя Честертона "Белый конь" такой смех представлен как инициация, по-настоящему вводящая христианского короля в его права [...]
Наиболее благородные виды смеха над другим также до известной степени позволительно интерпретировать как смех над собой; смех вольнолюбца над тираном - это смех прежде всего над собственным страхом перед тираном; вообще смех слабейшего над угрозой со стороны сильнейшего - это смех прежде всего над собственной слабостью, как смех над ложным авторитетом - смех над собственной замороченностью, способностью к замороченности, и так далее.
Смех, сопряженный с освобождением от условностей, которые в терминах античной или томистсколигуорианской казуистики относятся к области нравственно-безразличного, в тех же терминах приходится признать безразличным. И чтобы отделаться от трюизмов, допускающих только интонацию "агеласта", поскорее минуем середину спектра и назовем его противоположный конец - смех хамский, в акте которого смеющийся отделывается от стыда, от жалости, от совести.
Но к несложным прописям о том, что освобождение от зла есть благо, освобождение от вещи безразличной есть вещь безразличная, а освобождение от блага есть зло, проблема духовной оценки смеха никоим образом не сводится. Смех - на то и смех, на то и стихия, игра, лукавство, чтобы в своем движении смешивать разнородные мотивации, а то и подменять одну мотивацию - другой. Начав смеяться, мы словно поднимаем якорь и даем волнам увлекать нас в направлении, заранее непредсказуемом. Над чем именно и почему именно мы смеемся - это то так, то эдак раскрывается и поворачивается в самом процессе смеха, и здесь всегда возможна игра смысловых переходов и переливов; ею, собственно говоря, смех и живет. Это чувствует каждый, кто не обделен либо вкусом к смеху и опытом смеха, либо, с другой стороны, духовной осторожностью, т.е. примерно тем, что в аскетике принято называть даром различения духов. Мы по опыту знаем, сколько раз совесть ловила нас на незаметных подменах предметов смеха, на внутренних отступничествах и сдвигах духовной позиции, которые именно смех делал возможными.
Уже то определяющее для феноменологии смеха вообще обстоятельство, что нервно-мускульная реакция, разбуженная мыслью, подхватывает порыв мысли и тут же перехватывает у нее инициативу - мы только что смеялись, потому что находили мысль смешной, и вот мы уже находим другую мысль смешной, потому что продолжаем смеяться, - уже оно облегчает любые подмены. В смехе сознание и бессознательное непрерывно провоцируют друг друга и обмениваются ролями с такой быстротой, с какой передается мяч в игре. Что касается духовной осторожности, это, конечно, вещь непопулярная. Рискуя вызвать самое резкое недовольство читателя, скажем, что она совсем не похожа на хмурую надутость "агеластов", и если она нужна, то не потому, что смех от Диавола, как полагает Хорхе из Бургуса в романе Эко, а просто потому, что смех - стихия.. Жажда "отдаться" стихии, "довериться" ей - давно описанное мечтание цивилизованного человека. Кто всерьез встречался со стихиями - хотя бы со стихиями, живущими в самом человеке, в том числе и со смехом, как Александр Блок, - держится, как правило, иных мыслей.