Картины Италии - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я побывал в этом театре еще раз; в тот вечер я смотрел кукол в пьесе под названием «Святая Елена, или Кончина Наполеона». В первой картине был показан Наполеон с непомерно большой головой, сидевший на софе в своей комнате на острове св. Елены; вошел слуга и обратился к нему со следующим загадочным сообщением.
«Сэр Юд-се-он-Лау»[45] (именно Лау, а не Лоу). Сэр Хэдсон (о, если б вы могли видеть его мундир!) рядом с Наполеоном казался совершеннейшим мамонтом в образе человека. Он был премерзкой наружности; у него было чудовищно непропорциональное лицо, и вместо нижней челюсти — какая-то тяжелая глыба, долженствовавшая подчеркивать его тираническую и бесчувственную натуру. Он сразу же приступил к своей системе преследований, назвав своего узника «генерал Буонапарте», на что последний ответил с глубочайшим трагизмом: «Сэр Юд-се-он-Лау! Не смейте называть меня так! Повторите эти слова и оставьте меня! Я Наполеон — император Франции!» Ничуть не смутившись, сэр Юд-се-он-Лау принялся излагать ему предписания британского правительства, определявшие распорядок дня пленника, убранство его комнат и прочее и ограничивавшие число его приближенных четырьмя или пятью лицами. «Четверо или пятеро! И это при мне, который недавно единолично командовал ста тысячами человек! А теперь этот английский офицер толкует о каких-то четырех-пяти людях при мне!» На протяжении всей пьесы Наполеон, говоривший очень похоже на настоящего Наполеона и то и дело обращавшийся к себе с небольшими монологами, был чрезвычайно сердит на «этих английских офицеров» и «этих английских солдат», что доставляло огромное удовлетворение публике, которая приходила в восторг, когда он одергивал Лоу, и всякий раз, как тот произносил: «генерал Буонапарте» (а он только и делал это, неизменно выслушивая все ту же поправку) — проникалась к нему лютой ненавистью. Было бы трудно сказать за что. Видит бог, у итальянцев не слишком много причин симпатизировать Наполеону.
Сюжета в этой пьесе не было, за исключением истории с переодетым в английскую форму французским офицером, предложившим Наполеону побег. Заговор был раскрыт, после того как движимый благородством пленник отказался украсть для себя свободу, а офицер был тотчас же приговорен Лоу к повешению. При этом Лоу произнес две очень длинные речи, примечательные тем, что и ту и другую он заключил громким «Yas»[46] — очевидно, чтобы показать, что он англичанин, — чем вызвал бурю рукоплесканий. Наполеон был настолько потрясен этой катастрофой, что с ним тут же случился обморок, и двум куклам пришлось унести его на руках. Судя по дальнейшему, он так и не оправился от этого удара, ибо в следующем действии его показали в кровати (с пологом из малиновой и белой материи) и в белоснежной рубашке. Тут же была некая преждевременно облачившаяся в траур дама с двумя малютками, которые стояли на коленях возле кровати Наполеона, пока он благопристойно не отошел в вечность. Последним словом, слетевшим с его уст, было «Ватерлоо»[47].
Все это было невыразимо забавно. Сапоги Наполеона отличались редкостным своеволием и по собственному почину проделывали самые невероятные вещи: то подворачивались, то забирались под стол, то повисали в воздухе, то вдруг начинали скользить и вовсе исчезали со сцены, увлекая и его за собой бог весть куда, и притом в тот момент, когда он произносил свои речи, — и самое смешное было то, что при всех злоключениях лицо его неизменно сохраняло грустное выражение. Чтобы положить конец одному из своих объяснений с Лоу, ему пришлось сесть за стол и взяться за чтение. При этом туловище его согнулось над книгой, как машинка для стаскивания сапог, а глаза с сентиментальным выражением были по-прежнему устремлены в партер. Никогда я не видел ничего более забавного. Он был поразительно хорош и в постели, в рубашке с огромным воротником и маленькими ручками поверх одеяла.
Хорош был и доктор Антомарки, изображаемый куклой с длинными гладкими волосами, совсем как у Мауорма[48], которая, вследствие какой-то неисправности проволок, парила над ложем Наполеона, как коршун, и давала медицинские заключения в воздухе. Доктор Антомарки был почти так же хорош, как Лоу, но последний был неизменно на высоте — законченный негодяй и злодей, не оставлявший на этот счет ни малейших сомнений. Всего великолепнее Лоу оказался в финале. Услышав слова доктора и камердинера: «Император скончался», он вынул часы и подвел, нет, не часы, а итог всему представлению злорадным, характерным для его бесчеловечности восклицанием: «Ха! ха! Без одиннадцати шесть! Генерал умер! Шпион повешен!» — На этом занавес торжественно опустился.
Говорят, что в Италии — и я склонен этому верить — нет жилища красивее, чем Palazzo Peschiere, или Дворец Рыбных Садков, куда мы перебрались из Розовой тюрьмы в Альбаро, как только истек трехмесячный срок, на который мы сняли ее.
Палаццо Пескьере стоит на возвышенности в черте города, но несколько в стороне. Его окружают принадлежащие ему чудеснейшие сады со статуями, вазами, фонтанами, мраморными бассейнами, террасами, аллеями апельсиновых и лимонных деревьев, зарослями роз и камелий. Все его апартаменты отличаются безукоризненными пропорциями и великолепной отделкой, но самое замечательное в этом дворце — большой зал, футов пятьдесят в высоту, с тремя огромными окнами в задней стене, откуда можно обозревать всю Геную, ее гавань и море и откуда открывается один из самых пленительных и чарующих видов на свете. Трудно представить себе более нарядное и удобное жилище, чем просторные комнаты этого дома; и уж, конечно, совсем невозможно нарисовать в своем воображении что-нибудь привлекательнее, чем окружающая его природа, как при солнечном свете, так и в лунную ночь. Он скорее похож на волшебный дворец из «Тысячи и одной ночи», чем на чопорное и солидное обиталище.
То, что вы можете бродить из комнаты в комнату и вам никогда не наскучит рассматривать произведения неудержимой фантазии на стенах и потолках, яркие и свежие по своим краскам, точно вчера только написанные; и то, что покои первого этажа, и даже один большой зал, куда выходят восемь остальных комнат, вполне достаточны, чтобы служить местом прогулок; и то, что наверху есть множество коридоров и спален, которыми мы совершенно не пользуемся и которые редко посещаем, так что едва находим туда дорогу; и то, наконец, что с каждой из четырех сторон здания виды совершенно различны — все это не так уж существенно. Зато панорама из нашего зала представляется мне каким-то дивным видением. Я любуюсь ею в своем воображении, как любовался по сто раз в день в безмятежной действительности, и мысленно переношусь туда, гляжу из окна и вдыхаю сладкие ароматы, струящиеся из сада, погруженный в блаженство ничем не омрачаемых грез.
Передо мной в красочном беспорядке лежит вся Генуя со своими бесчисленными церквами и монастырями, устремленными в озаренное солнцем небо, а внизу, где начинаются крыши, протянулась одинокая стена женской обители, построенная наподобие галереи с железным крестом в конце; здесь не раз в ранние утренние часы я видел монахинь в темных покрывалах, печально скользивших взад и вперед, останавливаясь время от времени, чтобы бросить украдкой взгляд на пробуждающийся ото сна мир, в жизни которого они не принимали участия. Старина Monte Faccio, самый веселый из генуэзских холмов в безоблачную погоду и самый хмурый, когда надвигается ненастье, высится слева. Цитадель внутри крепостных стен (добрый король построил ее, чтобы держать город в повиновении и сносить ядрами дома генуэзцев, если они вздумают проявлять недовольство) господствует над этой высотой справа. Безбрежное море расстилается между ними, а полоска побережья — она начинается у маяка и, постепенно суживаясь, исчезает в розоватой дали, — это красивейшая береговая дорога в Ниццу. Ближайший сад, проглядывающий между крыш и домов, это Acqua Sola[49], общественный парк, где весело играет военная музыка, мелькают белые шарфы женщин и генуэзская знать катается по кругу, блистая при этом если не мудростью, то во всяком случае роскошью нарядов и экипажей.
Неподалеку оттуда сидит публика Дневного театра; лица зрителей обращены в мою сторону. Но поскольку сцена от меня скрыта, бывает очень забавно наблюдать, не зная в чем дело, за внезапными переменами в выражении лиц, то серьезных, то беззаботно смеющихся. Еще более странно слышать в вечернем воздухе взрывы рукоплесканий, под которые падает занавес. Впрочем, сегодня — воскресный вечер, и актеры играют свою лучшую и самую захватывающую пьесу. Но вот начинается закат солнца; оно заходит в таком великолепном облачении красного, зеленого и золотого цветов, что этого не передать ни пером, ни кистью; и под звон вечерних колоколов сразу, без сумерек, опускается тьма. Тогда загораются огни в Генуе и на дороге за городом; вращающийся фонарь с берегового маяка задевает на мгновение скользящим лучом фасад и портик нашего палаццо и освещает его — точно полная луна вдруг прорывается из-за туч — и вслед за этим он тотчас же снова погружается в кромешную тьму. Именно это, насколько я знаю, — единственная причина, по которой генуэзцы избегают его после наступления темноты: они уверены, что его посещает нечистая сила.