Поветрие - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началось обычное церемониальное представление царевичу всех присутствующих. Когда очередь дошла до пана Боболи, тот, хотя давеча далеко не твердо стоял уже на ногах и с усилием шевелил отяжелевшим языком, будто опять приободрился и без запинки, как заученный урок, изложил царевичу свою десятиколенную родословную; после чего, не давая царевичу отойти далее, сам подобострастно спросил его:
— А не сочтете ли, ваше царское величество, нескромным вопрос мой: как драгоценное ваше здоровье?
Димитрий чуть-чуть улыбнулся.
— Благодарю вас, пане.
— А смею ли еще спросить: здоровье вашего августейшего батюшки, царя московского?
Царевич насупился и вопросительно оглянулся на стоявшего около него хозяина: что это-де за чудак такой?
— Вы не помните, пане Боболя, что говорите! — с сердцем заметил князь Константин, — царя Иоанна Васильевича, отца нашего царственного гостя, двадцать лет уже нет в живых.
— Какая жалость! Осмелюсь выразить вашему высочеству мое искреннее соболезнование.
Не обращая уже на него внимания, царевич подошел к следующему.
— Да где же девочки-то мои? — растерянно говорил пан Боболя, озираясь кругом. — Куда они делись? Ах, да вот они, ваше высочество, вот они!
Большая стеклянная дверь с террасы со звоном распахнулась, и в гостиную рука об руку ворвались вихрем три неразлучные девицы Боболи. Но, Боже, что сталось с бедняжками! Ливень, очевидно, захватил их в парке врасплох. Дождевая вода струями бежала с них. Искусно взбитая прическа самым жалким образом растрепалась и прилипла ко лбу, к вискам; а воздушные летние платьица, из розового «флера», сейчас только еще такие пышные, насквозь промокли. На всех присутствующих один, кажется, только подслеповатый старик-отец не разглядел хорошенько их неприглядного наряда и поспешил отрекомендовать их царевичу:
— Это гордость моя, ваше высочество! Каковы, а? Я никогда ни с одной из них не расстанусь. Разве что… Да куда же вы, дети?
Увидев вдруг перед собою лицом к лицу полную комнату мужчин, бедные барышни в первый миг совсем были ошеломлены, готовы были сквозь землю провалиться, но при рекомендации отца опомнились: «Ах, ах!» — и были таковы.
Короткая сцена эта вызвала у очевидцев не одну язвительную или сострадательную улыбку. Царевич также закусил губу и обратился к хозяину с каким-то вопросом; но что тот ему ответил — он уже не расслышал: взоры его приковались снова к двери с террасы.
На смену трех девиц Боболей, из парка появились еще две барышни: панна Марина и Маруся. (Панна Бронислава, еще с террасы, сквозь стеклянную дверь завидев в гостиной сборище мужчин, своевременно отретировалась). Но странное дело! Укрылись ли они лучше трех первых от дождя; были ли одеяния на них из более плотной ткани, или же стан их отличался большею грацией, как бы то ни было, пребывание их под ливнем нимало им не повредило. Лица обеих горели живым румянцем, глаза их искрились, влажные волосы и платья лоснились и отливали атласом; а выглянувшее в это время из-за туч вечернее солнце озолотило их с головы до ног как ореолом. Точно светлые существа иного, заоблачного мира спустились сюда, в среду простых смертных, — при виде их все кругом на мгновение замерло, окаменело. Панна Марина первая прервала очарование.
— Просим извинения, Панове, — с прелестным смущением проговорила она, отводя рукой с чела распустившуюся прядь волос. — Нам, как видите, надо обсушиться. Да и вам, может, не мешает?
Осветив мимоходом царевича Димитрия загадочно сияющим взглядом, она вместе с наперсницей скрылась.
— А и то ведь правда, ваше величество, — сказал князь Адам Вишневецкий, — не мешало бы нам почиститься, если не от дождя, то от пыли.
Димитрий, как околдованный, не трогался с места и глядел все еще вслед исчезнувшей очаровательнице.
— Кто это? — спросил он.
— А младшая сестра супруги моей, Марина Мнишек, — поспешил удовлетворить его любопытство хозяин. — Не взыщите, Бога ради, ваше величество! Она еще так молода, почти ребенок…
— О нет, ничего… Это скорее какая-то лесная русалка, а для русалок законы не писаны.
Стоявший в стороне, у входных дверей, с карликами князя Адама молодой гайдук царевича был, казалось, поражен не менее своего господина, и обратился к своим маленьким соседям вполголоса с таким же точно вопросом:
— Кто это?
— Да ведь слышал, чай, — отвечал шут Ивашка, — панна Марина Мнишек, дочь Сендомирского воеводы.
— Нет, другая, что была с нею — в русской одежде.
— Ага! Заприметил! Хороша, ой, хороша!
— Не Маруся ли Биркина?
— А ты, молодец, почем знаешь? Аль святым духом?
Михайло оставил вопрос без ответа, но тихо вздохнул и впал в грустную задумчивость.
Пока панна Марина с фрейлинами, а также царевич князь Адам Вишневецкий и вся свита меняли или чистили свое платье, чтобы предстать к ужину в обновленном виде, в покоях семьи Боболей шел большой переполох. Три паненки Боболи со слезами единодушно требовали немедленного возвращения восвояси. Ни резоны отца, ни угрозы матери не могли на этот раз поколебать их решимости. Полчаса спустя через подъемный мост замка снова прогромыхал старинный рыдван, увозя столько же несбывшихся надежд, как и неутоленных желудков.
Хозяевам, впрочем, было не до Боболей: князь Константин наскоро должен был еще условиться с братом Адамом о дальнейшем образе действий; княгиня же Урсула нашла сделать младшей сестре своей с глазу на глаз строгое внушение, которое возымело свое действие: когда перед ужином состоялось формальное представление панны Марины царевичу, тот едва узнал прежнюю русалку в этой «китайской царевне», разряженной, чопорной и важной, но не менее прелестной, — в этом разубранном «клейнотами», неоценимом, одушевленном «клейноте».
Глава двенадцатая
КОЕ-ЧТО О ПОЛЬСКОМ ВОСПИТАНИИ ТРИСТА ЛЕТ НАЗАД
Княжеская столовая в убранстве своем не уступала парадным покоям. По одной стене дубовые, с художественною резьбою полки щеголяли массивной посудой: позлащенными червлеными глеками (кувшины), пугарами (высокие кружки), ковшами, жбанами и чарками, золотыми «нюренбергскими» кубками, серебряными мисами и «талерками». Прочие стены были разубраны трофеями охоты: медвежьими мехами, оленьими и турьими рогами, кабаньими клыками. И тут, однако, как в гостиной, в красном углу бросалось в глаза изящной работы распятие, перед которым капеллан, патер Лович, первым делом прочел краткую молитву: Беседе за ужином богомольная хозяйка сумела дать также благочестиво-патриотическое направление.
Желая, очевидно, сказать нечто приятное хозяевам, царевич выразил сожаление, что на Руси не усвоено еще того утонченного обхождения и чинопочитания, которое он нашел здесь, в Речи Посполитой.
— А кто воспитал нас в таком страхе людском и Божьем? — спросила княгиня Урсула, мечтательно переглядываясь со своим духовником. — Наша святая римская церковь!
— Несомненно так, — подтвердил патер Сераковский, — наш ребенок польский, прежде чем научится читать по складам, должен уметь уже класть земные поклоны, лепетать за матерью установленные утренние и вечерние молитвы. Non vitae, sed coelo discimus. (He для жизни мы учимся, а для неба.)
— Само собою разумеется, что примерная выправка наша дается нам не даром, — заметил светлейший хозяин. — Уже с самого нежного возраста словесные поучения подкрепляются у нас тонкой шелковой плеткой. С десятого же года, когда мальчики сдаются обыкновенно в иезуитскую школу, плетку на кафедре заменяет казацкая нагайка, а в высших классах, в случае надобности, то же дело исправляет шпанская трость. Чем выше класс, тем больше и число ударов: в низшем классе обходятся каким-нибудь десятком, в старшем никак не меньше, как полусотнею горячих. Зато, ваше величество, полюбуйтесь-ка: что у нас все за отборные молодцы! — закончил хозяин, указывая рукою на сидевшую за столом мужскую молодежь.
— Да, уж мы постоим за себя! — подхватил пан Тарло, дугою выгибая грудь и молодцевато озираясь на дам. — По себе скажу: всякий из нас тут испытал на горбе своем не одну тысячу плетей (само собою — на ковре, добавил он в скобках); но, как от плодотворного дождя, мы оттого только краше расцветали, мужали и плотью, и духом. Безграничное повиновение старшим и требование столь же безграничного повиновения от младших сделались нашей второй натурой. Иного человека в душе я, может, и презираю, ненавижу: но он чином выше меня — и я его покорный раб, улыбаюсь ему, говорю ему непринужденно и плавно любезности, которые ничего собственно не значат, ни к чему меня не обязывают, а все же ему лестны и приятны: коли нужно — обнимаю его колена, лобызаю руки, целую его в плечо, в уста… Зато, если ближний ниже меня, да успел еще навлечь на себя мою немилость, — горе ему! Я сброшу с себя мирную личину, выступлю истинным польским рыцарем — и нет ему пощады! Вот этим-то высшим воспитанием, ваше величество, мы, поляки, опередили ваших соотечественников, и все-то, как справедливо заметила наша светлейшая хозяйка, — заключил пан Тарло с рыцарским поклоном в сторону последней, — все только благодаря нашей латинской церкви!