Фрейд: История болезни - Петр Люкимсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но эта оппозиция к Риму, к «католической организации», неприязнь к одноклассникам-антисемитам отнюдь не мешали Фрейду стать, подобно многим австрийцам, «великонемецким шовинистом» и страстным патриотом не столько приходящей в упадок Австро-Венгрии, сколько набирающей силу соседней Германии. Юный Фрейд верил в «великую немецкую культуру», в «великую миссию Германии» и оправдывал ее имперские замашки.
«Когда в августе 1870 года между Германией и Францией началась война, четырнадцатилетний Зигмунд следил за ее ходом и отступлением французов, — пишет Феррис. — В следующую зиму Париж был осажден. У Зигмунда была карта с приколотыми флажками, отмечавшими продвижение немецких войск, а также восхищенные слушательницы-сестры, которым можно всё это объяснять»[49].
* * *В 1870 году в жизни Сиги Фрейда появились первые по-настоящему близкие друзья. По иронии судьбы, оба они были евреями и оба провинциалами, то есть принадлежали как раз к тем типажам, от которых подросток Фрейд старался до этого держаться подальше. Эдуард Зильберштейн был сыном румынского купчика. Эмиль Флюс — первенцем жившего во Фрейберге и находившегося в давних приятельских отношениях с Кальманом Якобом Фрейдом текстильного фабриканта Игнация Флюса. Обоих мальчиков родители послали в Вену получать «достойное образование», и Амалия с Кальманом Якобом по просьбе родителей «взяли над ними шефство» (возможно, Флюсы и Зильберштейны что-то платили им за эту услугу). Оба они стали одноклассниками Сиги, и он вдруг обнаружил, что общается с этими двумя провинциалами куда с большим удовольствием, чем с другими товарищами по классу.
Прежде всего, их было не стыдно привести домой — ведь Эмиль и Эдуард не морщились, слыша, как его мать говорит по-немецки, а просто с удовольствием переходили в разговоре с ней на родной идиш. За столом они с аппетитом уплетали суп с кнейдлах, ели фиш-картошку и гефильте-фиш[50] и, чтобы сделать комплимент маме товарища, говорили, что даже дома не ели такой вкуснятины.
Но самое главное заключалось в том, что все три мальчика оказались заядлыми книгочеями. Начав с обмена мнениями о прочитанных книгах, они, как и полагается подросткам, вскоре стали обмениваться самыми сокровенными тайнами — в том числе о пробуждающемся желании обладать женщиной.
Подражая героям любимых книг, они создают тайное общество «Академия кастелана» («Испанская академия»), начинают переписываться друг с другом, а чтобы взрослые, не дай бог, не смогли прочесть этих писем, разрабатывают собственный шифр, пародирующий испанский язык (который они изучали наряду с другими языками), и используют его для обозначения самых важных, самых интимных понятий другие слова. К примеру, девочек в своих письмах они называли «принципами».
Себя в этих письмах Фрейд называл Сципионом, а Зильберштейна — Бергассой — по именам двух говорящих собак-героев новеллы Сервантеса. Но Лидия Флем справедливо замечает, что вряд ли можно считать случайностью, что Сиги бессознательно или даже, наоборот, вполне сознательно (ибо он прекрасно знал историю Пунических войн) присвоил себе именно имя Сципиона — победителя его кумира Ганнибала.
«В подобном умозрительном перевоплощении, — пишет Флем, — Фрейд находил двойное удовлетворение, воображая себя одновременно славным представителем семитов — героем сопротивления, и могущественным победителем — носителем господствующей культуры… Отцовское унижение и рожденная им жажда мщения оказали большое влияние на становление характера Фрейда и в целом на его судьбу. Как многие из наиболее талантливых его современников: Шницлер, Малер, Карл Краус, Герцль и Виктор Адлер, — он постарался оставить свой след в культуре и истории Запада, вписав в них под своим именем новую революционную главу, изобилующую новаторскими идеями»[51].
Но самое главное заключалось в том, что в этот период Фрейд начинает писать стихи, делая Эмиля и Эдуарда своими первыми читателями, а в письмах к ним пытается отточить свой стиль прозаика. Он явно начинает мечтать о славе великого писателя, властителя дум своего поколения, мирового классика, и эта мечта кружит ему голову.
Как уже говорилось, он зачитывается подаренным ему двухтомником избранных сочинений Людвига Берне, и при этом немалое впечатление на него производит статья последнего «Как стать оригинальным писателем в три дня», в которой Берне предлагает начинающим авторам записывать всё, что приходит им в голову. Отсюда — уже не так далеко до созданного Фрейдом метода свободных ассоциаций, изложения в ходе психоаналитического сеанса «потока сознания». Примечательно, что, когда спустя десятилетия один из учеников обратил внимание Фрейда на схожесть его метода с идеями Бёрне, отец психоанализа сначала сделал вид, что крайне удивлен, и заявил, что никогда не слышал, чтобы Бёрне высказывал нечто подобное. Лишь спустя какое-то время Фрейд признался, что прилежно штудировал его работы с четырнадцати лет и что томики Людвига Бёрне входят в число немногих книг, которые он сохранил в домашней библиотеке с детства.
До нас дошли лишь обрывки первых поэтических опытов Фрейда, но, несомненно, они были для него крайне важны. Видимо, к семнадцати годам он, к его чести, стал осознавать, что не обладает достаточным поэтическим даром, чтобы встать вровень с Гёте и Гейне, но отказ от славы поэта, безусловно, не означал отказа от мечты о славе вообще.
* * *И снова, возвращаясь к тем факторам, которые сформировали мировоззрение Фрейда, автор не может удержаться от предположения, что источники будущей теории психоанализа следует искать не только в книжном шкафу юного Фрейда, но и в книжном шкафу его отца. Несмотря ни на что, Кальман Якоб Фрейд вплоть до излета молодости имел немалое влияние на сына, и нет никакого сомнения, что Зигмунд перечитал или, по меньшей мере, пересмотрел все книги, имевшиеся в личной отцовской библиотеке.
Проблема заключается в том, что мы не знаем, что́ это были за книги, но можем вполне уверенно предположить круг литературных произведений, так как число бестселлеров на идиш (а Кальман Якоб до конца жизни предпочитал читать именно на идиш или на иврите) было в то время крайне ограниченным, и на книжных полках во всех еврейских семьях стояли приблизительно одни и те же издания.
Среди них почти всенепременно была книга «Сипурей маасийот» («Рассказы о необычайном») рабби Нахмана из Бреслава (1772–1810). Будучи одним из крупнейших еврейских мыслителей своего времени, рабби Нахман основал не только новое течение хасидизма[52], но и как поэт, писатель и философ, провозвестник экзистенциализма, оказал огромное влияние на всё последующее развитие еврейской литературы и философии. В определяющем влиянии творчества рабби Нахмана на свои судьбы и взгляды не стеснялись признаваться многие известные философы, такие как Мартин Бубер и Йешаяху Лейбович, и великие мастера слова — Шолом-Алейхем, Шмуэль Йосеф Агнон, Исаак Башевис-Зингер и др.
Книга «Рассказы о необычайном» на первый взгляд представляла собой сборник увлекательных сказок, что в немалой степени обеспечило ей огромный успех у самого широкого читателя. Но сам рабби Нахман подчеркивал, что в его сказках заложен глубочайший сокровенный смысл, над разгадкой которого ломали головы лучшие еврейские умы того времени, поэтому книга обычно сопровождалась обширными комментариями.
Так, в сказке «О сыне царя и сыне служанки» реализуется одна из фундаментальных концепций рабби Нахмана о том, что в человеке постоянно идет борьба между животной, биологической и высокой божественной душой. При этом животная душа пытается подменить собой, вытеснить божественную душу, подобно тому как сын служанки подменил на троне настоящего сына царя и отправил его в изгнание. Вместе с тем под влиянием требований общества животная душа вынуждена соблюдать приличия и сдерживать свои порывы — поэтому «сын служанки» может оказаться вполне пристойным «царем». Правда же заключается в том, что одна сторона души не может без другой, но задача человека — вернуть на трон «сына царя» и указать «сыну служанки» его подчиненное положение.
При желании эту и другие сказки рабби Нахмана можно с легкостью переложить на язык психоанализа и тогда… у нас получится очерк «Я и Оно», рассматривающее психику человека как конфликт между его первичными влечениями («Оно»), сформировавшейся под влиянием ограничений культуры и принципа реальности личностью («Я») и некими моральными идеалами («сверх-Я»).
И уж что абсолютно точно, Фрейд не мог не знать знакомой почти каждому еврейскому ребенку того времени сказки рабби Нахмана о Принце, решившем, что он — Петух, и начавшем вести соответствующий образ жизни, пока некий мудрец не исцелил его от безумия. Но для этого мудрецу для начала пришлось самому раздеться догола, залезть под стол к Принцу и заявить, что он — тоже Петух. Аллегории здесь всё те же: животная душа человека хочет жить «естественной жизнью», стремится избавиться от одежды и оков цивилизации, и нужен подлинный врач-мудрец, чтобы заставить Принца-Человека вспомнить, кто же он на самом деле.