Господа Обносковы - Александр Шеллер-Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По целым часам готов он был слушать рассуждения Кряжова о новых исследованиях и очень часто сам просил советов старика по разным ученым вопросам, как когда-то просил он у латинского учителя советов насчет выбора книг для чтения. Через три года после своего вступления наставником в дом Кряжова Обносков был уже своим человеком в этом доме.
Оставаясь после уроков у Кряжова, Обносков беседовал с хозяином о различных предметах, волновавших в то время общество. А это была та кипучая пора, когда поднимались новые вопросы и ежедневно появлялись статьи, говорившие на все лады о том, кому нужно дать новые права и кому не нужно, кого надо сечь и кого не надо. Эти разговоры послужили новою причиною для Павла Панютина ненавидеть Обноскова. Обносков это замечал и искал случая дать генеральное сражение врагу.
Однажды, перед своим отъездом за границу, Обносков говорил об этих же животрепещущих вопросах с Кряжовым. Разговор коснулся розог.
— Давно пора было возбудить эти толки о розгах, — говорил Кряжов. — Я никогда не оправдывал жестокого обращения с детьми. Учителя не должны быть палачами.
— Но строгость, Аркадий Васильевич, нужна, — заметил Обносков скромным тоном.
— Ну, конечно, конечно! Без строгости нельзя, — согласился Кряжов, лаская дочь, присевшую на ручку отцовского кресла.
— Мне кажется, наши доморощенные гуманисты придают значению розог не тот смысл, какой они имеют на самом деле, — продолжал Обносков осторожно проводить свою мысль. — Эти крикуны, с одной стороны, видят что-то позорящее в розге и, с другой, предполагают в ребенке такой развитый ум, который можно наставить на путь истины убеждениями. Это двойная ошибка. Никто из нас не был опозорен тем, что его секли в детстве, и почти никто не может похвалиться, что он ребенком сознавал необходимость хороших поступков. Иногда он только из страха перед наказанием и не делался негодяем.
— А уж и пороли же нашего брата, — добродушно засмеялся Кряжов, вспоминая свое собственное детство. — Меня инспектор не любил, — я ведь был первым головорезом — так он, бывало, как придет суббота, так и зовет меня, раба божия, — ну, я уж и знаю, бывало, что порка будет… И что же это был за зверь-человек. Небо, бывало, с овчинку покажется… Он меня во едину от суббот так выпорол, что я и из школы бежал…
— Ну, такие звери теперь немыслимы; это просто ненужная тирания, — заговорил снова Обносков. — Но вот я сейчас имел честь вам говорить о наших гуманистах, — вернулся он к своей мысли. — Они признают нелепым действовать на ребенка физическою болью, требуют, чтобы его наставлениями довели до хорошего поведения, а между тем они же сами признают несостоятельность поучений и хороших примеров, когда дело вообще касается исправления преступников…
— Э, батенька, вы смешиваете понятия, — прервал его Кряжов. — Поучения недостаточны для исправления преступника, потому что он все-таки будет преступно действовать под влиянием таких обстоятельств, как нужда, неименье работы, сознание неравномерного распределения богатств. Вместо наставлений нужно или уничтожить эти причины его негодности, или пресечь ему путь к преступлению…
— Hy-c?
— Ну, а у ребенка нет этих причин для преступных действий, по крайней мере, школа старается их устранить. Ребенок бывает дурен больше по привычке да по неразвитости. Он ворует не оттого, что у него хлеба нет, а потому, что он не понимает дурной стороны этого поступка. И ленится он потому, что не понимает, как это вредно для него.
— Позвольте, Аркадий Васильевич, сделать вам возражение, — почтительно перебил Обносков. — Вы, смею вас уверить, ошибаетесь. Ребенок именно потому поступает дурно, что его принуждают к этому окружающие его обстоятельства, так же, как и всякого взрослого преступника. Совершенно устранить их нет никакой возможности, и еще менее есть возможность устранить их вдруг, потому-то наставления, хорошие примеры, ласки, все то, что проповедуют гуманисты, просто чепуха и пустяки. Соловья баснями не кормят. Тут нужно прибегнуть к устрашающим мерам. Да!.. Видя, что его богатый товарищ лакомится, ребенок не захотел перенести лишения лакомства, — а вы его накажите, да так накажите, чтобы он понял, что страданье от наказания за проступок сильнее того страдания, какое он испытывал, не имея лакомства. Ребенок видит праздных людей и хочет тоже ничего не делать, сибаритничать, — а вы накажите его за лень, чтобы он сознал, что лучше прилежно поработать, чем за минуту сладкой праздности подвергнуться тяжелому наказанию. Этим путем только вы и добьетесь чего-нибудь.
— Да ведь то скверно, что у нас наказания скоро переходят в истязания, — слабо защищал Кряжов детей, продолжая скучный для него диспут.
— А! что касается до жестокости, то я первый ее враг, — оживился Обносков. — Мера везде нужна. Жестокость, несправедливость — это гнусные крайности…
— Да, да, справедливость — это первое!
— Ну, кто же станет против этого спорить!..
— Вы сами порете детей или других заставляете их сечь, если они виноваты? — неожиданно спросил шестнадцатилетний Панютин, стоявший в полутьме, за креслом Кряжова.
Обносков вдруг вспыхнул и бросил гневный взгляд по направлению к своему нелюбимому ученику. Тот почти весь был скрыт высокой спинкой древнего кресла ех-профессора и над резьбой спинки виднелся один немного приплюснутый лоб мальчика с нависшими черными волосами, да сверкали, как два горящие угля, злые черные глаза.
— Какие глупости ты спрашиваешь, — заметил немного смущенный Кряжов.
— Если бы вас нужно было сечь, так я сам бы высек, — засмеялся насильственным смехом Обносков, плохо скрывая досаду.
— Ну, и поплатились, бы своими боками, — спокойно ответил Панютин.
Обносков позеленел.
— Ступай вон, в свою комнату иди! — строго проговорил Кряжов.
Панютин пошел из комнаты, стуча по-мужицки ногами.
— Ишь, других, небось, заставляет сечь, а сам не хочет, боится, что плюх надают, — проговорил он вполголоса.
Некоторые из этих слов смутно долетели до слуха собеседников. Однако ни Кряжов, ни Обносков не сказали ни слова. Молчание было какое-то натянутое.
— Нехороший у него характер, — произнес через несколько минут Обносков.
Груня с замиранием сердца ждала ответа отца. Отец молчал.
— Вы его сильно балуете, с ним нужна строгость и строгость, — продолжал уже смелее Обносков.
— Папа, он добрый, ей-богу, он добрый, — неожиданно прижалась Груня к отцу.
В ее дрожащем голосе послышался испуг и слезы.
— Голубка, что ты так взволновалась? — изумился Кряжов и обнял одною рукою дочь, склонившую к нему на плечо свою головку. — Вели-ка лучше нам чаю подавать да скажи Павлу, чтобы не дулся.
Груня пошла.
— Чудное, нежное дитя! — прошептал как бы про себя Обносков.
Кряжов с чувством пожал его руку.
— А знаете ли что, Аркадий Васильевич, — вкрадчиво начал Обносков. — Ведь он уж не дитя, у него усики пробиваются над губой… Конечно, это не мое дело, но все же такая близость к девушке… это слишком близкие отношения. Тут опасная игра…
Кряжов изумился и обратил на Обноскова удивленные глаза.
— Что это вы? — покачал он головою. — Они брат и сестра…
— Чужие, Аркадий Васильевич, чужие! И притом обоим идет по семнадцатому году… Вы заметили сейчас это волненье у вашей дочери?.. Это недаром.
— Полноте, полноте! — замахал рукою Кряжов.
— Вы меня извините, но я так ваше семейство люблю, так люблю самого Павла, что… — Обносков засмеялся и потом окончил: — Его не худо бы удалить из дома.
— Ну, нет-с, уж этого-то я не сделаю, — почти рассердился Кряжов, входя с Обносковым в столовую.
— Что, молодой человек, вы, кажется, изволили на меня надуться? — шутливо потрепал Обносков Панютина по плечу, когда все собрались в столовой.
Панютин смотрел исподлобья куда-то в сторону и ничего не отвечал.
— Верьте мне, что я горячо желаю добра молодежи и вам первым уже потому, что вас любят и балуют те, которые дороги мне, — еще раз ласково прикоснулся Обносков к плечу Панютина.
Тот, грубо отдернув плечо, стоял по-прежнему безмолвно и, злобно обкусывая ногти, мрачно хмурил брови. Обносков с веселым и добродушным видом развязно отошел к камину, где поместился Кряжов, а Груня прошептала Панютину:
— Ты злой, злой!
Ей ясно послышалось, как в ответ на эти слова мальчик неприятно скрипнул зубами. У нервной, бледненькой и слабой девушки пробежала по телу дрожь от этого скрежета зубов. Она, стоя у стола, принялась разливать чай. По другую сторону стола стоял Панютин. В глубине комнаты сидели Кряжов и Обносков. Все молчали, — всем было не по себе…
Убранство комнат очень часто заставляет нас угадывать, какие лица появляются в них. Так, кабинет с десятками трубок, с картинками вольного содержания, с соблазнительными статуэтками и с открытым скандалезным романом на столе сразу рисует в нашем воображении плотного, пожилого холостяка с довольным видом, масляными глазами и слегка красноватым носом. Так кружева, розовый атлас на мебели, пахучие растения, бронзовые и фарфоровые безделушки заставляют нас искать глазами кокетку, прилегшую где-нибудь на кушетке за плющом, и стоит только выскочить откуда-нибудь слезливой шавке или предстать нашим глазам колоде карт, чтобы мы не искали хозяйку этого будуара и угадали вперед, что этой кокетке уже давно перевалило за сорок лет. А бедное, сырое жилище, с ободранными обоями, поломанными стульями, разве не заставляет ожидать появления зеленовато-бледного, изнеможенного лица? Но редкие комнаты так гармонировали своей обстановкой с лицами своих обитателей, как гармонировала столовая Кряжова с собравшейся в ней группой людей.