Недовесова Вера Григорьевна-Записки врача-Воспоминания о ГУЛАГе - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти мысли родились у меня при чтении напечатанных выше воспоминаний, и я счел нужным ими поделиться. А также — дополнить рассказ тетушки в одном-двух местах.
В мемуарах слишком коротко и бегло упоминается А. Л. Чижевский — тот самый, который был почетным членом одиннадцати зарубежных академий и ученых обществ, который на первом Международном конгрессе биофизиков в 1939 году, собравшемся в Нью-Йорке, был заочно избран его почетным президентом; который был выдвинут тем же конгрессом в кандидаты на соискание Нобелевской премии, поскольку, было там, на конгрессе, сказано, разнообразная научная, литературная и художественная деятельность характеризуют его «как Леонардо да Винчи двадцатого века». Вместо Нобелевской премии он получил десять лет в качестве японского шпиона и отбывал свой срок в Карлаге.
Я познакомился с ним в конце 1957 года, когда, будучи молодым газетчиком, пришел взять у него новогоднее интервью. К тому времени он был уже освобожден, реабилитирован и жил в Караганде на улице Ленина, в квартире, напоминающей картинную галерею: все стены заполняли мастерски написанные полотна с пейзажами. По слухам, первое время после освобождения его жена приторговывала ими на базаре, но так ли это — не знаю... В тот раз мы говорили не столько о живописи, которой Александр Леонидович увлечен был всю жизнь (в двадцатые годы его картины экспонировались на нескольких зарубежных выставках), сколько о его натурфилософских стихах, высоко оцененных Брюсовым и Алексеем Толстым, о Циолковском, писавшем о дерзновенных юношеских гипотезах Чижевского: «Все эти обобщения и смелые мысли высказываются в научной литературе впервые, что придает им большую ценность и возбуждает интерес...» И это было главным. Теперь его называют «отцом гелиобиологии», каждому космонавту известен «эффект Вельховера — Чижевского». связанный с особого рода воздействием космических лучей на чувствительные бактерии, способные как бы просигналить экипажу о возросшей радиационной опасности, необходимости защитных мер... А начиналось все с гениальной догадки, осенившей когда-то юного гимназиста: эпидемии и пандемии, общественные потрясения, переселения народов, войны и революции, помимо воздействия уже известных факторов, находятся еще и в сложной зависимости от мощи солнечных излучений... Мысль, достаточно дерзкая и для нашего времени. Она и послужила для Чижевского причиной дальнейших гонений. В двадцатые годы молодого ученого еще выручало заступничество Луначарского, но в тридцатые... О каких таких солнечных излучениях (а потом — генетических кодах, а потом — кибернетике) можно было говорить, когда на земле и на небе все решала воля человека, который, попыхивая трубкой в своем кремлевском кабинете, перестраивал Вселенную по недоступному для господа бога образу?..
Сколько раз, в разгар очередной травли, Чижевского вынуждали отречься, покаяться — но он отвечал:
— Нет!..
Когда мы встретились, он оборудовал на одной из карагандинских шахт небольшую лечебницу, где ионизаторами собственной конструкции лечил горняков от силикоза. Жилось ему нелегко. Многим не верилось, что он — замечательный, всемирно известный ученый, одни считали его чудаком, другие — вралем, посаженным за какие-то темные махинации. Даже для видавшей виды Караганды он оказался не по зубам. История и космос, поэзия и аэроионизация в медицине и сельском хозяйстве, определение состава крови методами математического анализа и разработка представления о человеке как частице Галактики... Не слишком ли — для вчерашнего зэка?..
Через несколько лет он уехал в Москву, бедствовал — без денег, без жилья, но работал, работал, насколько позволяла страшная болезнь... Умер в 1964 году. Шесть лет спустя была издана в Москве главная книга Чижевского — «Земное эхо солнечных бурь», за тридцать пять лет до этого вышедшая в Париже.
Уже впоследствии, работая в «Просторе», я бывал в Москве у вдовы Чижевского. Его имя уже изредка появлялось в печати, в Московском обществе испытателей природы проходили чтения, посвященные его памяти. Пользуясь этим, у нас, в алма-атинском журнале, удалось опубликовать несколько глав из мемуаров Чижевского и тем хотя бы отчасти помочь пробить брешь в глухой стене... Но об этом — уже особый разговор.
Был я немного знаком и с Белинковым. Он подверг разгромной критике (в письмах) мой первый роман «Кто, если, не ты?». По его мнению, главные пороки возникшей после революции общественной системы были присущи ей изначально. Я так не считал. Но спорить с ним в открытую не решался: когда, наездами в Москву, я заглядывал к нему, он бывал так болен и слаб, что с трудом перекладывал со стола на стул брокгаузовский том «Истории царствования Николая I» Шильдера, необходимый ему тогда для работы. А главное — за его плечами было двенадцать лет лагерей, что я мог этому противопоставить?.. В лагере его поддерживал Виктор Шкловский, присылал книги, без которых, как без кислорода, было не выжить. Аркадий Белинков учился на втором или третьем курсе литинститута, когда его арестовали; спустя год после освобождения он сдал все экзамены экстерном. Его эрудиция была беспредельной, в любое время дня и ночи он мог сымпровизировать лекцию по истории литературы на любую тему, несколько раз мне повезло их услышать. При всей телесной немощи голос его — тонкий, звенящий, со стремительными переходами от ярости к боли, от веселого смеха к ядовитому сарказму — напоминал мне тонкую шпагу с холодными, бегучими искрами на стальном клинке...
Задачу времени, а значит — и свою, он видел в восстановлении утраченных, разорванных звеньев русской культуры — и писал о Тынянове, Ахматовой, Олеше. Его книга о Тынянове была издана в начале шестидесятых годов дважды: первый раз — ощипанной, изувеченной «бдительной» редактурой, второй — в менее искаженном виде, но совершенно мизерным тиражом: 4 (четыре!) тысячи. По сути, эта книга представляется мне своего рода энциклопедией нашей общественной и литературной мысли тех лет, многое затем было разжижено в различных изданиях, журналах, многое перекочевало в «самиздат» эпохи застоя... Но в ту пору, когда я бывал у него, в комнатке на Красноармейской, поворот к реакции даже ему представлялся невозможным. «Процесс, начавшийся в 1956 году, необратим»,— говорил он жестко, как о не подлежащем обсуждению. Он в это верил. Не ленивой верой обывателя, стоящего в сторонке и в лучшем случае, как на скачках, ставящего то на одну, то на другую лошадь — с единственной целью: выиграть самому!.. Его вера была верой бойца, для которого без веры нет победы, без победы нет жизни... Проиграла не лошадка — проиграла страна, проиграл народ, проиграла интеллигенция — та, что верила и боролась. И Аркадий Белинков проиграл — вместе с ними. Его книги не печатали. Его главы об Олеше, опубликованные в «Байкале», вызвали скандал: «Литературная газета» умело, в лучших традициях шельмования Зощенко и Пастернака, обрушилась на недавнего зэка Белинкова, которому двенадцать лет за колючей проволокой не пошли впрок. Говорили об обыске у него дома, о попытке аннулировать поездку в Югославию, на какой-то литературный конгресс... Не знаю. Знаю только, что оттуда, из Югославии, он прислал в Союз писателей свой членский билет: следуя все тем же почтенным традициям. Союз писателей и на этот раз не заступился, не защитил своего члена, еще не так давно принятого в него единогласно, с восторженными рекомендациями...
«Самая плохая демократия лучше самой хорошей диктатуры»,— любил повторять он. Он не покинул Родину, не бежал — он не хотел сдаваться. Старый враг — сталинщина — восторжествовала, и торжество ее длилось, как теперь мы знаем, не год, не два — двадцать лет, лучшие годы нашей жизни... Конечно, можно было остаться, вести, как и многие, партизанскую войну. Но он уже вел ее — двенадцать лет и всю жизнь. Силы его были на исходе. Невозвращение было для него самоубийством. Знающие, что такое бой и плен — не станут его винить...