Исповедь лунатика - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятнадцать лет… нет, лучше так – 15. Когда пишу цифрами, отчетливей понимаю, как много лет прошло. 15 лет назад ее ввинтил дед (я держал стремянку), и она до сих пор работает! Я помню, как дед и бабка (обоих нет) восхищались ее яркостью, не могли нарадоваться, всем говорили: «Какой молодец! Прислал такую лампочку! Светит, как праздник! И чай в пакетиках: смородиновый, клубничный, лимонный… Душистый – стоит заварить, и аромат по всей квартире, по всему дому!». Этот Pickwick можно было купить на вокзале, в киоске, заварить – и ничего не ощутить, ни аромата, ни праздника. Но – у них-то чай был из Дании, из посылки (посылка для русского значит так много), это совсем не тот чай, что в киоске или на вокзале. Я не спорил, бессмысленно, я спокойно донашивал дядины вещи из тех же посылок, пришли вместе с чаем и лакрицей (запах долго держался), а к ним писульки, точно инструкции: моя жена говорит, что эта куртка вышла из моды и мне нужна какая-то другая куртка, и вот мы на днях сходили в магазин и разорились – купили мне куртку, хотя я и противился: я же такой практичный, а это приобретение – это так непрактично, тем более учитывая наше положение, а как только что-нибудь идет вразрез с обстоятельствами, я сразу становлюсь упрямым, но мы, знаешь, в последние дни обрели чувство некой уверенности или, скажем, тень надежды налилась густотой, и я стал использовать больше красок и меньше воды, что тоже могло быть причиной, почему мы решили купить для меня новую куртку, а эту мы решили, так как она всё еще новая (или почти новая), послать тебе, у вас в Эстонии наверняка такие куртки еще не вышли из моды, если вообще мода на такие куртки дошла до Эстонии, у нас такие куртки были какое-то время – вот еще в прошлом году – в пике, и неожиданно, я, как всегда, не заметил, а мне жена говорит, что только иноверцы носят такие куртки, а все датчане вдруг перестали носить, будто сговорились проверить: кто тут коренной, а кто – инострань, – и я спокойно донашивал; приперся в мае в этой куртке в институт, и в курилке мне одна девушка заметила:
– Что, новый куртяк?
– Да, дядя из Дании прислал.
– Круто, только она зимняя, а сейчас уже май.
Ее подружка добавила:
– Всю зиму проходил в драной, а тут в новой пришел…
– А я ту куртку выкинул, и другой у меня нет, – объяснил я, ничуть не смущаясь.
– Круто живешь, – засмеялись они, и я засмеялся – над собой: ничего другого не оставалось, – у меня дома такой развал, мне стыдно было к себе людей приглашать, куртка – это так, шутка.
Одна потом вышла за бизнесмена, теперь она черт знает кто; другая родила от вора, он тягал кошельки у иностранок на Виру.
Обе длинноногие…
Я помню, как на них пускал слюни Адар, музыкантишка, который приходил к нам в институт бухнуть или попить кофе – тогда он был нищеброд с козлиной бороденкой и слипшейся челкой; он бережно пронес сквозь девяностые образ шкета в коротких штанишках, он носил рваные тенниски, на сцене появлялся в гольфах. Он был поджар, много бухал, подкрашенными, как у Роберта Смита, глазами изображал из себя психоделического наркомана… Теперь это совсем другой человек. Он сановит и уверен в себе, пишет музыку для российской попсы. Раньше он пытался быть альтернативным, подражал то «Кино», то EMF, играл в трусах, как Wedding Present, жопой крутил перед Айзеншписом, когда тот в Таллин «Технологию» привозил, попал в фокус локальных телевизионщиков и быстро о нас забыл, нырнул в линзу, как щенок в миску, и с урчанием растворился в ней… Затем я исчез, потому что все вокруг ныряли во что-нибудь: кто в телевизор, кто в радиоприемник, кто в бензин, кто в сахар, кто в металл… выныривали с бисмарками на шеях, в лексусах, ногами вверх в карьерах… В те скверные годы лучшие уходили в траву… и я за ними, с мешком бобин и черновиков… А когда вернулся и включил ящик, то узнал, что Адар стал писать попсовые песенки для нюбильных старлеток! В конце концов его проглотила политическая секта, он для них стал писать тоже – предвыборный гимн о том, что Эстонию от кризиса спасет только строитель храма, вот если строитель храма встанет у руля, мир посветлеет и у нас будет два лета и ни одной зимы.
А у моей матери на кухне работает датская лампочка, которую прислал дядя в 1993 году! И с каждым годом она светит ярче. И будет светить – храм раньше рухнет.
* * *Есть вещи, о которых нет необходимости говорить вообще… могут и просто сплавить в Латинскую Америку замаливать грехи с кокаином в гондоне – сейчас это модно. Перуанскую тюрьму не переживу точно. Одиночку в Тарту еле-еле – до сих пор часть меня там томится: обычные тесты, которыми меня там время от времени беспокоили, я воспринимал как неслыханное издевательство, почти пытки («Вы бы хотели поохотиться на диких хищных животных? Принять участие в сафари?» – «Конечно! Крестик!»), – нет, перуанская тюрьма меня просто съест. Язва, печень, камни… Тарту далось тяжело, а ведь я там всего лишь лежал на полу – постелил себе матрас и читал, по камерам ходила в основном русская классика, думаю, нигде больше она спросом не пользуется, нигде русской классики не знают лучше, чем в тюрьмах… Надо же, меня выводили из себя тесты: «Напишите две-три книги, которые вы любили в детстве больше всего» – «Капитан Гаттерас», «Граф Монте-Кристо» (вот откуда все беды, решит психолог)… Я убивал время с затычками в ушах: книги, книги, книги… а в вентиляционных шахтах шли радиопьесы, люди переругивались, спорили, трепались, чего-то просили… выключить это было невозможно, не слышать тоже, – когда включали радио, мне удавалось его не слышать, но человеческие вопли заглушить собственными мыслями невозможно… это были голоса из чрева, они вгрызались в сердце… я слушал их и содрогался: а вдруг и мой обезображенный тоской и психозом голос скоро полетит по коленцам шахты от камеры к камере с ужасной исповедью?.. до сих пор слышу: «Ой-ой!.. не могу больше! волки!». Голоса, голоса… «Девки, у кого сахарин есть?» Тюремные сводки: в первую же ночь я узнал, что в день открытия тюрьмы в ней вздернулся какой-то должник. «Его хотели на волю… а он вздернулся!» – «А чего тогда его вообще сюда привезли, если на волю?» – «А спроси их!» – «Один-три-восемь, подойди на телефон, базар есть! Один-три-восемь, Валера, че, уснул, что ли? Подойди на телефон, ну!»
Всё это чепуха: порошки, которыми меня кормили вежливые эстонские санитарки, молоденькие вертухайки в темно-синей форме, от которых шел легкий лимонный запашок… Это же просто Рай! Благодать!
В перуанской тюрьме я просто сдохну от тоски, там даже этого не будет; в Тарту я хотя бы слушал, как гудит народ, вентиляционная сеть мне так много историй рассказала, я сидел и строчил, садился и записывал, от нечего делать, когда всё прочитано, изводил бумагу, кипы, кипы бумаги; каждый понедельник соцработница мне носила, а в пятницу перед выходными я затаривался у одной санитарки, она вместе с лекарством приносила мне бумагу и пасту; врачи меня просили дать им почитать, нашли мой почерк аккуратным, понятным, а истории, мною записанные, – интересными, связными; я всю эту бумажную мороку озаглавил «Канитель». Там было столько персонажей: нарвские наркодилеры, проститутки, убийцы, воришки – у всех свои истории… намного интересней того, о чем пишут в блогах современные писатели и актеры, критики, журналисты; все СМИ вместе взятые – претенциозная чушь по сравнению с историями из вентиляционной шахты. А какой язык! За русским языком сегодня надо ехать не в Тартуский университет, а в тартускую тюрьму.
* * *Кругом одни проповедники… каждый сам себе президент со своей свитой, партией, программой действий… проповедники, шакалы и рабы… в Эстонии – особенно: от официанта до премьер-министра несколько ступенек карьерного роста: прыг-скок, и ты в партии, еще прыг – вице-мэр, скок – спикер парламента, а там и рукой подать… но сперва с прогибом в спине, с гиеной в заднице, собачьим языком лижи зады, чтоб за щеками трещало! И тогда – научившись совершать кульбиты и тройные прыжки – ты окажешься в кресле министра… или хотя бы в его свите… с бокалом вина в Розовом саду президента… 24 февраля[51] в очереди за орденом или рукопожатием… ты попросишь, чтоб сделали фотографию: «Я и Господин Президент», – в рамочке повесишь на стену, чтобы раз в три месяца тряпочкой снимать с нее пыль, в надежде на следующую встречу – возможно, с новым президентом, но – так ли это важно? Даже интересней: еще один президент – еще одна фотография, будет что рассказать внукам: скольких президентов на своем веку перевидал, и каждый пожал мне руку!
Это ты тут шатаешься без дела, куришь, глядя в море, ссышь против ветра; в отличие от тебя там каждый при деле: нашел партию, религию, цель в жизни. Никто просто так по свету болтаться не может – должен быть шнур, к которому человек присоединен, как эта лампочка.
Да, взять хотя бы эту вечную лампочку: что она такое, как не символ рабского поклонения моего дяди благам капитализма? Символ его веры в социальное обеспечение, свободу слова, демократию и тому подобную чепуху. Но это можно понять: человек с шестнадцати лет маниакально смотрел финское телевидение, слушал Севу Новгородцева, бегал за спекулянтами, ненавидел Совок каждой клеточкой своего тела. У него не было другого выхода. Он был обречен превратиться в социал-поклонника. Да за одну его веру, за одно его поклонение западному образу жизни и культуре они обязаны платить ему социал пожизненно, содержать обращенца за преданное служение: ведь он душой с ними. Я всё понимаю: он слишком много инвестировал, вложился по самую голову, отдал свое сердце, положил на это свою жизнь, – я понимаю, почему он терпеть не может мусульман…