Гипсовый трубач: дубль два - Юрий Поляков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А Немировский погром? – возмущался дрожащий тенор.
– Нечего было с православных деньги драть за вход в церковь! – отвечал знакомый бас.
– Это клевета!
– А ты на меня в Антидиффамационную лигу подай!
– И подам!
– А я тебе в рожу дам!
– Не дашь!
– Почему это не дам?
– Сам знаешь!
– Не знаю!
– Знаешь-знаешь…
Дивясь услышанному, писатель выскочил на улицу. Развиднелось. Небо уже потеплело, но воздух был еще свеж, и зябкие сентябрьские деревца, окутанные утренней дымкой, стояли по колено в пегой траве, сникшей под тяжестью холодной росы. Внизу, на ближней скамейке, с метлой меж колен сидел печальный Агдамыч, похожий на забытого всеми Фирса.
– Доброе утро! – поздоровался Андрей Львович.
– И вам не кашлять.
– Что грустите?
– Не идет…
– Кто?
– Водка. Огурец сказал, представь, что у тебя вместо кишок змеевик…
– Ну и?
– Я целый самогонный аппарат внутри представил – не идет! Лучше возьму деньгами. Как думаете?
– Деньгами всегда лучше! – подтвердил Кокотов, торопясь к стоянке.
Жарынин сидел в машине с включенным мотором и мрачно пил кофе из термосной крышки. У него было такое лицо, с каким американские звезды вроде Сталлоне выходят на борьбу с мировым злом – арабскими дебилами или русскими болванами.
– Вы опоздали на пять минут! – сурово заметил режиссер.
– Извините…
– Можете взять в пакете бутерброд. Или что там еще Регина положила. Свой кофе вы проспали.
Он тщательно завинтил термос, кинул его на заднее сиденье и газанул так, что колеса несколько раз с визгом прокрутились вхолостую, прежде чем смогли уцепиться протекторами за асфальт. Ехали молча. Писатель, давясь сухомяткой, рассматривал на обочине огромные лопухи.
Листва за эти дни сильно пожелтела и поредела – во всяком случае стали видны купол дальней беседки и верхушка искусственного грота, где бил источник. Несколько дней назад различить их среди деревьев было невозможно. Сквозь бело-черные стволы мелькало солнце, похожее на юркую рыжую зверушку, прыгающую с ветки на ветку, чтобы поспеть за мчащимся автомобилем. Когда вывернули на шоссе, Андрей Львович дожевал и спросил:
– А куда мы едем?
– На футбол.
– Я серьезно!
– И я серьезно.
– Так рано?
– Да, в этот футбол играют с утра пораньше.
– А зачем нам футбол?
– Там будет один человек.
– Какой?
– Хороший.
– А зачем он нам?
– Он может вывести нас на Скурятина.
– Того самого? – удивился Кокотов.
– Вы задаете слишком много вопросов, коллега! – раздраженно ответил Жарынин, глянув на часы.
Его недовольство объяснялось не столько назойливостью соавтора, сколько тем, что, несмотря на ранний час, они, разлетевшись, вдруг въехали в безнадежную пробку и двигались теперь со скоростью наступающего ледника.
– Никогда еще такого здесь не было! В это время – никогда! – От злости Жарынин сорвал с головы берет, и его огорчение стало еще заметней.
– Может, авария? – деликатно предположил писатель.
– Вероятно. Возьмите термос, налейте себе и мне. там есть стаканчик.
Андрей Львович выполнил приказ с тем показным смирением, какое обычно находит на нас, если рядом кто-то сердится и нервничает. Кофе оказался великолепным, не растворимым химикалием, а настоящим, ароматным, свежемолотым, с легким привкусом корицы. Женщины заваривают такой не просто любимым, а заслуженно любимым мужчинам!
Прихлебывая, автор «Роковой взаимности» боковым зрением поймал на себе заинтересованный взгляд хозяйки желтой «тойоты», стоявшей в пробке рядом. Приосанившись и выпятив подбородок, писатель скосил глаза и определил: автодама недурна собой, настораживали, правда, ее волосы цвета искусственной сирени, причем такие короткие, словно женщина, потрясенная случившимся оттенком, пыталась остричься наголо, но в последний момент передумала. Тем временем «тойотчица» высунулась из машины, с отчаяньем посмотрела вниз и постучала лиловыми ногтями в окно «вольво». Андрей Львович не сразу нашел нужную кнопку, утопил стекло, впустив рокот моторов и тяжкий выхлопной воздух, выглянул и понял, в чем дело. Дама по неопытности притерлась слишком близко и теперь ужасалась: между дверцами оставался просвет шириной в спичечный коробок, поставленный на ребро, а резиновые молдинги уже стиснулись.
– Дмитрий Антонович! – Писатель взволнованно обернулся к соавтору. – Там…
– Вижу! – ответил тот, хотя со своего места этого видеть не мог. – Скажите ей, чтобы включила «аварийки» и, когда все тронутся, не двигалась!
Кокотов высунулся почти по пояс и, перекрывая гул трассы, буквально в ухо водительнице прокричал приказ, а та благодарно закивала в ответ.
– Закройте окно! – велел Жарынин. – Вот ведь бабы, все одинаковые! Сначала делают, а потом думают.
– Ну, не все, – возразил Андрей Львович скорее из чувства противоречия, чем из жажды справедливости.
– Все! Даже Афросимова из-за этого пропала. На чем я, кстати, остановился?
– Она вызвала на допрос Бесстаева.
– Да, вызвала, предложила присесть и почувствовала, что от ухоженного седого молодца, смело шагнувшего в ее кабинет, исходит непонятная опасность.
«Интересно, что за одеколон? – подумала Тоня. – Надо будет купить такой Сурепкину. И борода у него пострижена правильно, а у Никиты вечно усы длинней щетины!»
Фил Бест, завидев за столом строгую красавицу в темно-синей форме, сообразил, что в его интимной коллекции не было ни одной сотрудницы правоохранительных органов, тем более – прокурорши, да еще такой! Тут следует разъяснить, что Антонина Сергеевна вступила в ту загадочную дамскую пору, когда женское естество, словно предчувствуя скорое увядание, расцветает мучительной, орхидейной красотой. Даже у дурнушек появляется во внешности некая шармовитость, и многие из них именно в этот краткий промежуток, ко всеобщему удивлению, наконец устраивают свою личную жизнь. А что ж говорить об изначально красивых и привлекательных женщинах! Не так ли, коллега?
– Угу!
– Афросимова, старательно хмурясь, спросила свидетеля, брал ли он деньги за работы, имитирующие разные этапы копирования «Сикстинской мадонны». Получив отрицательный ответ, она предъявила ему липовый договор с поддельной подписью Бесстаева, выслушала объяснения, дала завизировать протокол: «с моих слов записано верно», отметила повестку и отпустила восвояси, испытав сердечное облегчение оттого, что этот опасный мужчина исчез из ее жизни. А ночью, лежа в постели, в одинокой близости от Никиты, пахшего дешевыми медсестринскими духами, она вспоминала седого моложавого красавца, приходившего к ней на допрос.
Фил Бест, воротясь в свою студию, располагавшуюся в пентхаусе на Москворецкой набережной, тоже не мог успокоиться, дивясь тому, что всегда скорый и дерзкий с женщинами, он не решился даже намекнуть обворожительной прокурорше о своем интересе. А ночью ему приснилось, будто он пишет портрет Афросимовой в полный рост. Она стоит в своей строгой синей форме на ступенях белоснежной лестницы, ее лицо бесстрастно, как у мраморной Фемиды, но в огромном венецианском зеркале сбоку отражается тем временем совсем иная Афросимова, там, в серебре амальгамы, видна обнаженная Афродита, и ее длинные темные волосы вольно разлились по голым плечам. И лицо у той, зеркальной, Афросимовой такое, такое… Но вот лица-то он так и не смог рассмотреть.
Наутро Бесстаев, окрыленный тем, что им повелевает теперь не зажравшееся либидо, но высокий художественный замысел, набрался храбрости, позвонил прокурорше и заявил, что имеет сообщить следствию ряд важных подробностей, упущенных во время первого допроса. Повторно вызванный в прокуратуру, Фил Бест радостно показал, что не только не получил гонорар за бутафорские копии Рафаэля, но даже холст, краски, кисти и подрамники приобрел на личные сбережения. Афросимова, записывая показания, отметила про себя, что свидетель сегодня одет в очень идущий ему терракотовый твидовый пиджак с замшевыми налокотниками, по цвету точно совпадающими с умело повязанным шейным платком. Уходя, Бестаев остановился, обернулся и робко поинтересовался, что, мол, Антонина Сергеевна делает в воскресенье днем или вечером? Железная Тоня посмотрела на него так, как если бы отъявленный рецидивист в ответ на вопрос суда, признает ли он себя виновным, запел из-за решетки контртенором арию Керубино из «Свадьбы Фигаро». Когда же дверь за ним закрылась, она вслух назвала себя дурой.
Получив отказ, самолюбивый Бесстаев не находил себе места, он чувствовал, что в его сердце, похожем на зимний скворечник, проснулись какие-то весенние птичьи шевеления.
– Грачи прилетели! – усмехнулся писатель.
– Будьте добрее, коллега, и читатель к вам потянется! Фил без колебаний выгнал из своей студии, выходящей окнами на Кремль…