Антидекамерон - Вениамин Кисилевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Никогда еще не целовался с девчонками? – услышал ее голос. Даже с закрытыми глазами догадался, что она улыбается.
Я молча помотал головой.
– А пора бы уже. – Теперь засмеялась. – Эх, ты, плакса ты моя.
Если бы еще мгновение назад сказали мне, что такое возможно, ушам бы своим не поверил. Она обвила мою шею руками, прильнула к моим губам. Я чуть сознания не лишился, но все же – сработал инстинкт – судорожно прижал ее к себе, ответил на поцелуй. И она не отпрянула, не оттолкнула меня, позволяла мне всё. А потом я услыхал, как вдруг часто, шумно она задышала, даже, почудилось, застонала тихонько. А я, соображая еще что-то, испуганно отклячил зад, чтобы до конца себя не выдать, не оскандалиться.
– Погоди, – вырвалась она. – Погоди, Васенька, немного. – Подбежала к выключателю, щелкнула им, комната рухнула во тьму. Но доставало уличного света, чтобы различить, как приставила сначала она стул к Наташкиной двери, как приблизилась к дивану, затем метнулась в сторону какая-то большая тень – неужели халат?! – вслед еще что-то, во что отказывался я поверить, она легла, охрипшим голосом сказала:
– Ну, иди сюда. Иди, скорей же!
И я, боясь, за целость моих тонких спортивных штанов, помчался на ее зов, сдирая их с себя на ходу. Запутался в штанине, едва не упал, полетела на пол футболка. Только трусы не снял, рука не поднялась. Навалился на нее сверху, шалея оттого, что все это сейчас принадлежит мне – едва различимое во тьме лицо, ее плечи, руки, ее волшебная грудь, что можно трогать их губами и руками, что мои они, мои, что вся она моя, поверить невозможно, что не бред это и не свих моего воспаленного ума, не продолжение того яростного сна, что все вдруг не пропадет, не исчезнет бесследно канувшей в мертвую гальку нахлынувшей морской волной… И она – о, чудо! – тоже обнимала и целовала меня, бормотала что-то невразумительное. Я, наверное, делал ей больно, потому что она стонать начала еще тяжелей, но когда я, совсем потеряв голову, изнемогая от рвущегося из меня желания, умудрился извернуться, стащить одной рукой трусы, она ласково шепнула мне на ухо:
– Подожди, Васенька, не торопись, полежи еще со мной, поцелуй меня. Все у нас с тобой будет, только не надо так суетливо…
Но я уже не мог не торопиться, чувствовал, что еще немного – и выплеснется из меня неодолимое желание. Требовательно, словно руководил мною кто-то невидимый, раздвинул ее ноги – и в это время заплакала за стеной Наташка…
Она сжалась вся, напряглась, а потом зло так, раздраженно бросила мне:
– Ну давай же, давай же, чего ты ждешь?
Я бы дал. И с какой бы радостью. Но весь мой пыл вдруг куда-то улетучился, весь запал исчез. Словно этот Наташкин плач выбил из меня все живое. Пропало все, поникло, и внутри, и снаружи. Попытался еще добиться чего-то, подергался, но лишь напрасно изводил себя. Тетя Шура пыталась помочь мне, но я от этого лишь еще больше запаниковал. И снова позорно заплакал. От обиды, от бессилия, оттого, что плакала за стеной Наташка. А тетя Шура сбросила меня, обозвала в сердцах щенком, накинула на себя халат и поспешила к дочери. А я оделся в темноте на ощупь, все еще всхлипывая, потащился домой…
Василий Максимович закурил новую сигарету, медленно выпустил длинную дымную струйку, проследил за ней, блекло улыбнулся:
– Вот такой, господа, антидекамерон…
– Занятно, – первым подал голос Корытко. – Здорово вы рассказали, у меня самого даже, признаться, как бы засвербило. А потом как вы с ней дальше были?
– А дальше я с ней хорошо был, – усмехнулся Кручинин. – Хорошо и долго, почти два года, пока она замуж за какого-то лысого хмыря не вышла и не переехала к нему. Женщина уникальная была, чего ни коснись. Горький говорил, что всем хорошим он обязан книгам, я бы мог переиначить, что я, например, – обязан ей. Не всем, понятно, обязан, но многим и многим. За одно могу ручаться: если бы не она, совсем другим человеком бы стал. Не знаю, лучше ли, хуже, – другим. И если бы каждому пацану в нужное время встретилась такая тетя Шура, у нас бы сейчас и жизнь в стране была другая – поумней и поздоровей…
– И что, – полюбопытствовал Корытко, – не прознали ваши родители, что вы, мальчишка, бегаете к великовозрастной соседке, не пощипала ей мама волосы на голове?
– Представьте себе, никто ничего не узнал. Шурочка моя позаботилась.
– А Нина? – спросила Лиля. – С Ниной потом как?
– А Нина была моей первой женой, – расплылся в улыбке Кручинин. – Прожили мы с ней, правда, недолго. Как говорится, характерами не сошлись. И вообще, доложу вам, Нина эта после Шурочки… Но это уже не честно, мы так не договаривались – всю автобиографию выкладывать. К тому же, я вижу, Льву Михайловичу не терпится порадовать нас своей грандиозной историей. – Вернулся на диван к Лиле, пародируя захудалого конферансье, указал на покинутое кресло: – Оно вас ждет, маэстро, а мы сгораем от нетерпения…
4
Лев Михайлович пребывал в легкой растерянности. Поддержав сомнительную идею Кручинина признаваться в случавшихся любовных неудачах и вызвавшись даже стать вторым после него рассказчиком, преследовал он, если откровенно, собственные цели. Проснулось вдруг давно позабытое, но некогда очень сильное желание постичь, отчего все-таки Лиля тогда сбежала. Рассказать о том незадавшемся свидании в Мишкиной квартире, не называя, конечно, имени своей избранницы, посмотреть, как Лиля сейчас будет на это реагировать. Ведь вся чертовщина в том, что она – сомнений не было – хотела же отдаться ему, для того и пришла. Раньше него пришла, ждала. Сама разделась, сама предложила себя ему. Это не случай с Кручининым, когда зрелая, но одинокая и давно не имевшая близости с мужчиной женщина после будто бы невинного, материнского поцелуя настолько возбудилась, что пренебрегла даже плакавшей за стеной дочкой. У Лили не было никакой спонтанности, никакого гормонального всплеска. А если и был такой всплеск, то не с отрицательным зарядом, чтобы сбежать в последний момент. Было там что-то другое, не подвластное разумению. И было это поразительно настолько же, насколько сейчас, через пропасть лет, неодолимо захотелось ему узнать, что произошло тогда. Отчего-то уверился, что она, выслушав его и всё правильно оценив, решится хоть сейчас пролить на это свет – тоже так, чтобы никто, кроме них двоих, не догадался, о ком идет речь. И почему сбежала она вторично, из отделения, не пожелав даже попрощаться с ним. В конце концов, если не захотела встретиться, могла ведь позвонить ему, попытаться объяснить что-то, не оставлять в дураках. И слушая Кручинина, прикидывал, как бы все это половчей преподнести. Не дать, во всяком случае, понять Лиле, напропалую кокетничавшей с Кручининым, как был он тогда уязвлен и обескуражен. И что долго еще страдал, да, да, страдал, не мог выбросить из головы девчонку, в которую вдруг влюбился без памяти…
Впрочем, к рассказанному Кручининым он равнодушным не остался. Удивило также странное совпадение: тому накануне любовной встречи тоже, оказывается, приснился эротический сон, участницей которого был объект вожделения. А еще появились сомнения, сумеет ли он изложить свою историю так же связно и увлекательно. Тягаться с Кручининым, понимал, будет сложновато, однако не хотелось, чтобы все, Лиля прежде всего, ощутили эту разницу. Были и другие проблемы, небезразличные при его нынешнем статусе главного врача и областного анестезиолога, – не в доверенном же кругу близких друзей сейчас находится. Не надо бы им знать, что он, пусть даже двадцать лет назад, приставал к юной сестричке. Еще и при Борьке Хазине, прекрасно знавшем Настю и в доме у них бывавшем. Повеса Кручинин ничуть свое реноме не уронил, поведав о своей мальчишеской любви. Дать им все понять, что сорвалось у него свидание где-нибудь в другом месте, не в своей больнице? Но как тогда Лиля поймет, что речь идет о ней? Или, еще хуже, подумает, что для него соблазнение девочек-сестричек привычное дело. Как-то не подумал об этом раньше, лишь когда Кручинин указал ему на «авторское» кресло, в голову пришло. Но не отнекиваться же теперь, тем более что сам чуть ли не подстрекателем этой затеи выступил. Лиля тоже согласится пооткровенничать? Обязана ведь, не рискнет остальных в дураках оставить, не та компания. Может быть, она-то как раз сейчас…
Ни к какому итогу не придя, Дегтярев пересек комнату, уселся в кресло, ритуально, как перед тем Кручинин, закурил, выгадывая лишние секунды, чтобы остановиться на чем-то. И в последний момент решил, что не станет изворачиваться. Что было, то было, красит его это или не красит, и не им судить его, он сам себе судья. Не называя, понятно, Лилиного имени. А она должна все понять как нужно, всегда смышленая была. Щелкнул зажигалкой, сделал первую затяжку, взглянул на Лилю – и едва не поперхнулся застрявшим в горле дымом. Она тоже смотрела на него, и глаза ее смеялись. Нехорошо смеялись, с подначкой. Будто предугадывала она, о чем он заговорит, заранее изготовилась потешиться. Возможно, вовсе не ему эта насмешливость предназначалась – Кручинин как раз шептал ей что-то на ухо, но удар получился чувствительным. Времени на раздумье совсем не осталось, но он знал уже, что не заговорит о ней. Хватит с него той пощечины двадцатилетней давности. Тогда что же?… Лариса? Да, конечно же Лариса, лучше не придумать и не вспомнить. Милая Лариса, первая его настоящая врачебная победа, первое поражение. Если можно это назвать поражением. И пусть простит она его, если каким-либо чудодейственным образом узнает, что рассказывал он здесь о ней. Но она не узнает, чуда не свершится – бездна километров между ними, бездна лет. И неизвестно, жива ли она вообще, как жизнь ее сложилась. Он, уехав из Ольгинской, так ни разу не позвонил и не написал ей, хоть и обещал. А она не смогла бы это сделать, даже если б захотела – адреса ей не оставил. И как давно не вспоминал он о ней… Почему не вспоминал? Почему вдруг сейчас вспомнил, вынырнула неожиданно из каких-то замшелых тайников памяти?…