Путешествие в загробный мир и прочее - Генри Филдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Завершающим штрихом в картине, где я смотрелся так же нелепо, как во всех прочих моих появлениях на сцене жизни, было то, что моя мудрость сама себя погубила – иначе говоря, стала причиной моей смерти.
Один мой родственник из восточной части империи лишил сына наследства, отказав его в мою пользу. Случилось это глубокой зимой – в самое опасное для меня время, когда я только-только оправился после тяжелой болезни. Имея все основания тревожиться о том, что близкие покойного сговорятся и растащат все, что можно, я посоветовался с другом, человеком степенным и мудрым, как правильнее поступить: самому отправиться или послать для порядка нотариуса, отложив поездку до весны? Честно говоря, я склонялся ко второму варианту: дела мои и без того процветали, и годы уже были не молодые, и наследника я себе не подобрал, если со мной случится несчастье.
Мой друг отвечал, что задача представляется ему совершенно простой и ясной – что сам здравый смысл велит мне немедленно отправляться; что подвернись ему такое счастье, сказал он в подкрепленье, он бы уже был в пути; с твоим знанием жизни, продолжал он, непростительно, чтобы ты дал им случай оставить тебя в дураках, к чему они, можешь быть уверен, только и стремятся; а насчет нотариуса – вспомни-ка лучше превосходный афоризм: «Ne facias per alium, quod fieri potest per te»[71]. Я сознаю, что очень некстати и скверная погода, и твоя недавняя болезнь, но мудрый человек должен превозмочь трудности, если они встали на пути необходимости.
Последний довод убедил меня окончательно. Долг мудрого человека я воспринял как непреложный, и необходимость отъезда стала мне очевидна. На следующее же утро я отправился; непогода настигла меня, и, не пробыв в пути и трех дней, я снова слег с лихорадкой и умер.
Если в прошлый раз Минос обошелся со мной благодушно, то теперешнее его обращение было суровым. Совершенно уверенный в себе, я приблизился к вратам, полагая, что буду пропущен без всяких расспросов, только благодаря печати мудрости на лице; дело, однако, повернулось иначе: к моему безмерному удивлению, Минос грозно окликнул меня: – Эй, господин с насупленным лицом, куда это вы спешите? Извольте стать и отчитаться во всем, что натворили внизу. – Я начал свою повесть, все еще надеясь, что меня прервут и врата распахнутся предо мной, однако рассказать пришлось все, после чего Минос, немного подумав, обратился ко мне с такими словами:
– Оставайтесь на месте, господин мудрец. И поверьте, сэр: путешествие обратно на землю будет мудрейшим из ваших деяний и, право, более к чести вашей мудрости, нежели все прошлые ваши подвиги. Напротив того, домогаться Элизиума вам даже и не к лицу. Ведь только глупец понесет бесценный товар в такое место, где он пойдет за бесценок. Не рискуйте же подвергнуться оскорбительным насмешкам и отправляйтесь, откуда пришли: Элизиум не для тех, кому хватает ума не быть счастливыми.
Я был сражен таким приговором, в котором к тому же услышал угрозу, что мудрость мне придется брать с собой на землю. Пусть меня не допускают в Элизиум, сказал я судье, но ведь и таких преступлений за мной нет, чтобы впредь оставаться мудрым. В ответ он велел мне примириться с судьбой, и мы немедля разошлись.
Глава XVII
Юлиан выступает в роли короля[72]
Теперь я родился в Овьедо, в Испании. Моего отца звали Веремонд, и меня усыновил дядя, король Альфонсо Непорочный. Из всех моих паломничеств на землю я не припомню другого такого же несчастного детства: я был по рукам и ногам опутан запретами, окружен врачами, вечно совавшими мне лекарства, учителями, вечно читавшими нотации; даже часы досуга, когда только бы и поиграть, были отданы скучным помпезным ритуалам, которые были для меня большей неволей, чем для последнего из слуг, ибо в моем возрасте раболепство придворных еще не могло льстить моему самолюбию. Но по мере того как я мужал, в моем положении обнаружились искупительные качества: прекраснейшие женщины по собственному почину искушали меня, и я познал счастье с восхитительными созданиями, на зависть простым смертным не утруждая себя предварительным ухаживанием, за исключением только самых юных и неопытных простушек. Для придворных дам я был примерно то же, что для мужчин – прекраснейшая из прекрасного пола, и, несмотря на остатки внешней благопристойности, они готовы были согласиться, что не дарят милостями, но получают их.
Другим моим счастьем было дарить также иными милостями; необыкновенно добрый и щедрый, я мог каждый день потакать этой слабости. Свое весьма значительное княжеское содержание я пускал на многие великодушные и добрые дела и еще просил короля за множество достойных людей, впавших в нужду, и король обычно удовлетворял мои ходатайства.
Умей я тогда ценить свой благословенный удел, не было бы для меня ничего горше смерти Альфонсо, переложившей на мои плечи тяготы правления; но слепо властолюбие, соблазняемое блеском, могуществом и славой венца, и как ни любил я покойного короля и моего благодетеля, но мысль о наследовании ему притупила горечь утраты и нетерпеливое ожидание коронации высушило мои слезы на его похоронах.
Однако приверженность королевскому званию не затмила мне память о моих подданных. Подобно отцу, радеющему о своих чадах, я видел в них людей, чье благополучие господь поручил моим заботам; еще мне представлялся рачительный хозяин, сознающий, что в достатке и достоинстве арендаторов основа его собственного возрастания. Эти соображения и побуждали меня печься об их процветании, и другой печали, кроме их блага, у меня не было.
Узурпатор и нечестивец Маврикий обязал себя и своих наследников ежегодно платить маврам позорную дань – выдавать ему сотню юных девственниц. Со своей стороны, я решил пресечь этот бесчеловечный и возмутительный обычай, и посему, когда император Абдерам II дерзко потребовал с меня эту дань, я не только ослушался, но велел с позором выставить его послов и лишь из уважения к международному праву не предал их смерти.
Я собрал огромное войско. Объявляя набор, я сказал тронную речь, объяснив моим подданным, для чего готовится эта война; я заверил их, что начинаю ее ради их собственного покоя и безопасности, а не из самодурства или желания посчитаться за личную обиду. Мой народ в один голос обещал отдать все сокровенное и самую жизнь, сберегая меня и честь короны. Скоро войско было готово, дома остались только землепашцы – даже духовенство, вплоть до епископов, встало под мои знамена.
Сойдясь с неприятелем у Альвельды, мы понесли огромные потери, и только подоспевшая ночь спасла нас от полного разгрома.
Я взошел на вершину холма и там предался безудержному отчаянию, горюя даже не о пошатнувшемся троне, но о тех несчастных, что сложили головы по моей воле. Я не мог отделаться от одной мысли: если меня так подкосила смерть людей, павших за свои интересы, то как бы я должен был мучиться, заплатив их жизнями за собственную гордыню, тщеславие и жажду власти, по примеру рвущихся к владычеству князей!
Погоревав еще немного, я задумался, как поправить беду; я вспомнил, что в войске у меня много священников, что суеверие творит чудеса – и счастливая мысль пришла мне в голову: притвориться, будто мне было видение святого Иакова, обещавшего мне победу. Покуда я размышлял над этим, ко мне весьма кстати подошел епископ Нахарский. Поскольку я не собирался посвящать его в свой план, то сразу и начал приводить его в исполнение: не отвечая на расспросы епископа, я как бы продолжал беседовать со святым Иаковом, высказав ему все, что, на мой взгляд, полагалось сказать святому, потом громко поблагодарил за обещанную победу и лишь тогда, обернувшись, просветлел лицом и, обнимая епископа, повинился, что не заметил его; тут же поведав ему о будто бы посетившем меня видении, я поинтересовался, не видел ли и он святого. Епископ сказал, что видел, и принялся уверять меня в том, что явление святого Иакова стало возможным только благодаря его молитвам, поскольку тот его святой покровитель. Несколько часов назад, добавил он, ему тоже было видение: святой обещал победу над неверными и заодно сообщил о вакантной епархии в Толедо. Последнее оказалось правдой, но вакансия открылась недавно, и я о ней не знал (да и не мог знать, находясь за тридевять земель от Толедо), и когда позже это подтвердилось, мне сделалось не по себе, хотя я далеко не суеверен; но вот мне стало известно, что в последнем переходе епископ потерял трех лошадей, и все встало на свои места.
Наутро епископ по моей просьбе так расписал с кафедры видение, накануне дважды посетившее его, что в армию вселилась решимость, исполнившая ее несокрушимого духа; малейшее сомнение в успехе, наставлял епископ, есть недоверие к словам святого и смертный грех, и он его именем обещает им победу. Войско построилось к бою, и я, в подкрепление слов епископа применив хитрость, скоро пожал плоды его воодушевления: солдаты дрались как дьяволы. Хитрость же состояла вот в чем. При мне был разбитной малый, в свое время пособничавший в моих любовных делах; я одел его в диковинное платье, в одну руку дал белую хоругвь, в другую – красный крест, словом, изменил его внешность до неузнаваемости, потом посадил на белого коня и велел скакать к головному отряду с криком: «Вперед, за святым Иаковом!» Солдаты подхватили клич и с такой отвагой обрушились на неприятеля, что разбили его наголову, хотя наших было меньше[73].