Дочки, матери, птицы и острова (сборник) - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Значит, это он поощрял меня учиться, гладя по голове? А я уже знала, что он уходит, видела опрокинутое мамино лицо. Его лица в тот миг я не помню. Помню остро, как час тому назад гул «Детского мира», другое.
Я маленькая, уписанная, стою на крыльце, оно огромное (три ступени), а внизу на низких чурбачках сидят мама, бабушка, еще кто-то и красивый, в косоворотке мужчина. Я тяну к нему руки. И он хватает меня легко, нежно, мокрую после сна девчонку и поднимает вверх, но мне не страшно, мне радостно, потому что нельзя бояться на его руках – он папа.
– Ты не можешь этого помнить, – говорит моя мама, – тебе было три года. Ты еще писалась в штаны.
Я не сопротивляюсь. Я соглашаюсь, что мне это приснилось. Иначе я должна маме сказать о своем восторге от папиных рук, о колотящемся от любви сердце. Три года – это хороший возраст для будущих воспоминаний.
И я распахиваю дверь. Нет, в этом нечистом старике нет даже крупицы от молодого и сильного красавца. Хотя сколько ему лет? Не больше шестидесяти. Но что я знаю о скорости его жизни? Ничего. Он виновато сидит в кухне. Не хочет есть – не голоден. Во мне кончилась трехлетняя девочка, и я уже вся киплю: зачем пришел, как смел?
– Мама умерла, – говорю я.
– Знаю. Я был в Калязине. Там мне и дали твой адрес. Я сидел. За растрату.
– Прямо оттуда? – спрашиваю я.
– Через Калязин. Захотел на тебя посмотреть. Еду в Липецк. Там у меня была семья.
– Сколько ты сидел?
– Десять. Полный срок. Как особо опасный.
– Сейчас я поищу тебе одежду и обувь, – говорю я. – Нельзя в семью возвращаться в таком виде.
В дверь звонит Мишка.
– Это мой сын, – говорю я, – идет в первый класс.
Мальчик осторожно смотрит на нищего старика.
– Иди к себе, – говорю я ему. Он уходит испуганно и растерянно.
Я выношу брюки, пиджак, водолазку и полуботинки:
– Примерь в ванной.
Пока он там возится, я объясняю Мишке, что этот старик – старый знакомый моей мамы. Попал в переплет.
– Это как? – спрашивает сын.
– Ну, значит, попал в очень неприятную ситуацию. Сейчас он переоденется и уйдет.
Отец выходит из ванной и выглядит еще хуже, чем было. Несовпадение вещей и человека. Все ему велико, все на нем болтается. Подошла только обувь.
– Ужас, – говорю я. – Но хотя бы чисто.
Он просит веревку, чтобы подтянуть и подвязать брюки, я даю ремень. Водолазка скрывает неприличные гармошки вокруг талии. Вместо пиджака я отдаю ему свою вязаную кофту на пуговицах. Она впору, а то, что пуговицы не на той стороне, так это, как я понимаю, ему без разницы. Говорить нам не о чем, есть он отказывается. Я сую ему пятьдесят рублей.
Все! Почти через сорок лет встреча не может быть другой. А через шестьдесят с хвостиком у Эмилии?.. Изначально другой сюжет. Другое прошлое.
Оказывается, я исчезла на несколько минут. Опять я в мутной реке времени, и рыбы влажными губами покусывают мне тело. Тюрьма русскому человеку кровница, говорят бесшумные рыбы. Вот в космос взлетели, в Интернет шагнули, в Евросоюз стучим ногой, а она так и стоит с разинутой пастью, кровница, ждет для заглота живых людей. И на тебе, на, возьми очередную порцию, родная ты наша, без тебя мы уже и не Россией будем, а чем-то другим. А нам быть другими нельзя. Мы есть великий русский народ. Бойся нас, Земля, бойся.
Я всплываю тихо. Вижу перед собой письмо и даже слышу голос человека, его писавшего. Он принес мне деньги за сына, а я не убила его топором. Почему я этого не сделала? Тюрьма ведь ждет-поджидает. До меня начинает доходить звук его слов.
«…Я спросил убогого уголовника Домбровского, не знает ли он, куда делась Эмилия. „Сторожиха на нашем кладбище. Я к ней хожу. Она мной не гребует. Чаем угощает“.
Меня тоже угостила. Тебе, Анна, от нее привет. Она помнит тебя, как удлиняла тебе кровать, а спинку отдала пионерам на металлолом. Ах, какая деталь! У нее сторожка теплая, на фундаменте. Дров завались. При сторожке огородик, что-то на нем вырастает. Платят ей какие-то смешные деньги, но добавляют люди за присмотр могил. Я оставил ей денег. Не хотела брать, но за то, чтоб я написал книгу об ее отце, взяла. Она хорошо выглядит для своих шестидесяти восьми. Воздух, лес, тишина. Я не знаю ее молодой, но сейчас в ней видна порода. Ты замечала?»
…Один раз – когда она распустила волосы, но тут же собрала их в пучок. Метле и лопате тоже ведь надо соответствовать. Все мы люди места и времени.
Письмо будто улавливает мои мысли:
«Я желаю вам, чтобы ваш сын не носил как кожу русские комплексы и заморочки. Жить надо гордо, не оглядываясь, что скажут другие. Другие в России всегда говорят о тебе гадости.
Эмилия живет через дорогу от церквушки. Но дорогу эту никогда не переходит. Они с попом, так сказать, идеологические враги. Ты знала, что она неверующая фанатичка?»
…Откуда? – думаю. – Мы с ней говорили о простом. О каше, которая подгорает, как за нею ни следи. О том, что рейтузы рвутся в самом деликатном месте, и уже штопка на штопке. О том, что люди стали совсем без понятия и выбрасывают мусор, не доходя до контейнера. Что звери лучше людей. Но у нее самой никогда не было ни кошек, ни собак. Хотя уличных она прикармливала.
«…У меня с ней разночтений о Боге нету. Я ведь, ты знаешь, поклоны никогда не бил. Но у нее такая точка зрения:
– Есть только Бог мертвых. А Бога живых нет. Столько убиенных, столько погубленных. Значит, Бог мертвых сильнее, и он правит миром. И еще, я думаю, мертвым и там больно и страшно, и одиноко. Никакого рая нет.
Я подумал, слушая, что и как она бормочет: не по плечу была ей тайна рождения. Она вполне сторожиха, а прошлое – чужое и лишнее – мешает ей доживать свой век в согласии с собой. Это как маленький рост не дает тебе дотянуться до высокой полки. Тщишься, тщишься… А может, я зануда. Искал нечто, а нашел ничто. Тень. Но об этом будет интересно писать.
С этими странными мыслями я и покинул Эмилию. Еду сразу в Германию. Туда теща должна привезти жену. Я очень хочу поспеть к родам. Я должен видеть рождение человека. В Россию вернусь с книгой „Россия по имени Эмилия“. Надеюсь, что вашему сыну я смогу быть полезен. Я всегда к вашим услугам.
Ефим Штеккер.
P.S. Чуть не забыл! У лже-Домбровского есть дети. Они уже как бы и не лже, а просто Домбровские, ибо не повинны в грехе отца. Сын – тоже урка, или – интеллигентно – вор в законе, сидит давно и надолго. Дочь всю советскую власть поднимала химию, сейчас инвалид первой группы. Лысая и полуслепая. „Я супротив нее – ого-го. Она совсем рухлядь“, – говорит тот, который лже-. И в голосе его что-то вроде гордости за свое „ого-го“. Есть где-то и внуки. Колосится род краденой фамилии. Матушка Россия по-разному, не всегда изобретательно, а чаще бездарно, заметает следы своих преступлений. Когда-нибудь из Домбровских останется только это семя. Каково? Это я к слову и к размышлению.
Ваш Штеккер».В моем конце мое начало
Мы дали письмо почитать Мишке.
– Очень интересно, – сказал он, – как роман. Но боюсь, что роман неправильный. Домбровский был глубоко верующим человеком. Он считал, веровал, что все от Бога: земля, леса, поля, реки, цветы, птицы, кузнечики. Потому-то так все и дивно! А то, что в человеческом хозяйстве бардак, так это выбор человека, которому Он дал это право. А каждый выбирает по себе. И если мы живем скверно, это значит, что скверна в нас.
Мы с Николаем держали друг друга за руки и молчали. Я не знала, что сказать, а Николай не говорил, потому что его правда о людях была еще страшнее.
Миша в одиннадцатом классе выиграл международную биологическую олимпиаду, и ему предложили грант – учиться в Америке или Англии. Надо сказать, он растерялся. Не сговариваясь, мы с отцом сказали – поезжай.
– А как же вы? – спросил он тихо.
– Но нас же двое! Не пропадем.
Он выбрал Англию. «Все-таки, – сказал, – на одном куске суши».
– Ну, нет, – засмеялся Николай, – между нами целый пролив.
– Тоже мне пролив, – ответил Миша, – захочу и перепрыгну.
Теперь он учится в Англии. «Коркунов» лежит на антресолях. Валюшка благополучно родила сына. Назвали Давидом. Приезжали всей семьей в Россию. Мы были в гостях. Ефим сказал, что заканчивает роман, в нем ни капли вранья.
– С Богом разобрался? – спросила я.
– Со своим давно. Я не вижу его, он не видит меня. Мы не мешаем друг другу. Я пишу о том, как вы, русские, не можете с ним разобраться. И вечно поминаете всуе.
– Ну, и Бог с ним! – сказала Елена, поднимая рюмку. – Давайте лучше выпьем за маленького Давида.
– И большого Михаила, – добавил Ефим.
И мы сомкнули рюмки.
Он провожал нас к лифту.
– Может, заедешь за «Коркуновым»? – спросила я.
Он не сразу понял, а когда понял, засмеялся, но сказал очень серьезно:
– Друзья мои! Еще не вечер и не конец игры. Как это у Салтыкова-Щедрина или у кого-то еще… Будем годить… Годить будем…
Двери лифта сомкнулись, и боль, слегка взвизгнув, успела за нами. Я чувствовала, как она по-хозяйски располагается во мне, в привычном для нее обиталище. Прошлое не прошло. Оно не прошлое. Оно цветет и плодоносит. Если бы знать, чем. Если бы… Незнание – боль. Боль – часть жизни. Ее большая часть.