Кёнигсберг - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я протянул ей бутылку.
Она выдохнула и сделала глубокий глоток. Закашлялась - засмеялась.
- Пока доедем до Полесска, я уже назюзюкаюсь как последняя зюзя!
- От этого голова не болит, - сказал я. - А на вокзале возьмем такси.
- Ага. Я про что?
- Про решительный день.
- Необычный. Августовский. Жаркий-прежаркий. Это было воскресное утро. Я сидела с книжкой в тени под навесом, когда у нашей калитки остановился человек в черном костюме, белой нейлоновой рубашке, застегнутой на все пуговицы, и в вязаном нейлоновом галстуке. Или в капроновом. Их на резиночке носили. Осторожно улыбнувшись, - я заметила, что во рту у него не было ни одного своего зуба, все железо да золото, - он поинтересовался, не здесь ли живет Давыд Иосифович Усольцев. Здесь. Дома ли? Дома. Я знала, что в это время отец протирал портрет Сталина. То ли он с возрастом сбрендил слегка, то ли был слишком доверчивым человеком, но кто-то ему посоветовал регулярно протирать масляный портрет смесью эфира с водой. Портрет бледнел. Белый мундир вообще слился с фоном. Лицо - глаза и усы, а нос едва угадывался... и губы под усами... Золото стало бледным-пребледным... Тетка поругивала его за доверчивость и предлагала наваксить знаменитые усы и шевелюру, хотя и знала, что нет вернее способа вывести отца из себя. Но она давно вела себя как жена, да фактически и была ею, и даже однажды пожаловалась мне, что отец не хочет ребенка, а ей скоро уж и поздно рожать... отделывается подарками... Но тот гость в нейлоновой рубашке! По воротнику - вот помню и помню - градом катились капли пота с жилистой загорелой шеи. Да! На нем еще шляпа была - велюровая, вообрази! Я открыла калитку, провела его в прихожую, пропахшую эфиром, и позвала отца, а сама вернулась под навес. Минут через десять выскакивает Марина, хватает меня за руку и тащит в магазин. Я брыкаюсь, но она шипит по-змеиному: "Отец велел! Водки, колбасы, то да се, и еще раз водки!" Он вообще-то редко выпивал, а тут мы с Мариной набрали в магазине столько водки, что на десятерых хватило бы... Вот на обратном пути Марина мне и рассказала о госте - что успела расслышать. Увидев его, отец не удивился - сразу признал. Ломакин, говорит, значит, отпустили. Амнистировали, отвечает гость, то есть нет на мне никаких грехов, Давыд Иосифович, и не было. Ты же не политический, говорит отец, ты детей зарезал. А дети чьи? Значит, политический, смеется железными зубами гость. Ну, давай знакомиться по новой. Я ведь не со злом пришел, Давыд Иосифович. Мы вернулись - они сидят и мирно курят папиросы под портретом Сталина. Окна нараспашку. Ломакин этот посмеивается: "Что ж ты над батькой издеваешься? Да ты его эфиром скоро совсем сотрешь - одно белое полотно останется! И не поймешь - то ли Сталин, то ли Сралин!" Отец спокойно говорит: "Ничего, и белое полотно - знамя, и не обязательно для капитуляции". Нас с Мариной отправили в кухню, но разговаривали они не понижая голосов, и мы все слышали. Потом, когда мы на стол все поставили, нас выпроводили. Легли мы наверху, в моей комнате. А они всю ночь разговаривали, водку пили... однажды даже песню запели: "Увяли розы, умчались грезы, а над землею день угрюмый встает". Это ж, кажется, не блатная.
- Нет. Похоже, Звездинского творчество.
- Не знаю. Утром гость ушел. Они еще с отцом позавтракали, выпили довольно много - и распрощались. Марина даже глазам своим не поверила, когда за этим человеком калитка захлопнулась. Все трогала да ощупывала отца, а он от нее пьяно отмахивался. Раньше, говорит, трогать надо было. Я командовал охраной в их лагере, так эти суки меня в карты проиграли, и этому Ломакину выпало меня убить. Да не получилось: меня срочно перебросили под Москву. И вот - вспомнил. Крестники, значит. Он двоих детей убил девочку пяти лет и мальчика десятилетнего, ему вышка грозила, потому что дети активистов были, да что-то в машине не так сошлось, и дали ему статью политическую. Ну какому мудаку это в голову взбрендило? И вот его вчистую амнистировали, как и не было ничего. И некому напомнить... Бога нет, суда нет, закона нет, а вместо Сталина - Сралин! - Вера передернулась. - Как же он смеялся, Господи! А потом вернулся в комнату - допивать. Цыкнул на нас, чтоб не мешали, и я вдруг Марине говорю: "Я боюсь. Я уйду к Максу. Позвони, если что". Марина меня перекрестила. Я позвонила Максу, и мы пошли в кино. А когда вернулись вечером к нему, как раз Марина и позвонила. Отец водку пополам с эфиром выпил. Внизу на портрете Сталина написал каллиграфическим почерком: "По кругу - арш!" Похоронили его с почетом. А мне потом тот мужик снился с железной своей улыбкой... и Сталин - без бровей и погон, но со щегольскими усиками, похожими на мышиные хвостики...
- Куколка стала бабочкой, - сказал я. - Вот и Полесск проехали.
- Какое-то время казалось - да, стала. Катю родила - аж сердце радостью избурлилось. А потом - Макс. - Она сняла ноги с сиденья, оперлась локтями о колени. - И все распалось. Он же Андрея Сороку от гибели спас трос хлестнул по нему, да тут Макс подставился... может, и ненароком... И стала я снова куколкой... Друзья заходили... да и сейчас иногда... Сорока погиб. Самсон на себя руки наложил. А сын его решил, что - из-за меня!
Я обхватил ее за плечи, заставил выпить. Вскоре она уснула на моем плече.
16Зимою случилось лишь одно происшествие, по-настоящему выбившее Веру из колеи: покончил с собой главный капитан рыбфлота, всеобщий любимец и красавец, покровитель и друг Макса - Никонов. Вскоре выяснилось, что он не успел застрелиться - в тот момент, когда он поднес пистолет к виску, его хватил инсульт. Предсмертная записка попала в следственные органы, и тогда заговорили о системе воровства и махинаций, которые Никонов покрывал или даже прямо санкционировал. А он тем временем ходил под себя, узнавал только жену и мычал, как теленок. По счастью, это не протянулось и месяца: он умер. Тогда заговорили о том, что жена (врач) помогла ему уйти в мир иной, и когда Вере об этом сказали, она довольно зло ответила: "Если это так, то эта стерва заслуживает моего уважения. Безвыходные ситуации случаются чаще, чем мы даже вообразить себе можем".
Я же изо всех сил готовился к защите дипломной работы по "Эссе о драматической поэзии" Драйдена, и безгрудая Нина Александровна Пелевина написала своему приятелю в Питер с просьбой о помощи "подающему надежды студенту, а возможно, и коллеге".
В отъезд я собирался с тяжелым сердцем. И дело было не столько в расставании с Верой, сколько в проблемах, которые ее дочь-красавица со слезами приносила в материн дом все чаще. Катя, кстати, восприняла наш союз совершенно спокойно, даже безэмоционально, и я был польщен, когда она, собираясь в очередной раз рассказать "об этой сволочи", непременно звала меня. Когда же она явилась с тщательно заштукатуренным синяком под глазом, я молча стал одеваться и только усилиями женщин был остановлен на лестнице: "Ты набьешь Пашке морду - он все равно отыграется на Кате". В их семье происходило что-то смутное и мутное. Павел пил, несколько раз отцу пришлось выручать его из автоинспекции. Парень было пытался свалить все на Катю, не желавшую рожать, но та - я ей поверил сразу - сказала, хватанув коньяка у нас в кухне: "Не задумываясь родила бы, но боюсь - от него". Мне было жаль эту очень красивую и умную девушку, которая приходила в мою комнатку с решеткой на окне и, устроившись на коротком диванчике, тихо лежала, пока я вчитывался в Драйдена, слегка стервенея от комментариев советских авторов да и от самого Драйдена с его приверженностью "норме", которая была чем угодно, только не нормой в классическом смысле слова. Я запнулся на его проходном замечании ars est celare artem - "искусство - это скрытое искусство", и образ ложноклассического моралиста, поднявшего руку на Шекспира ради этой самой нормы, вдруг рассыпался в прах, в чем я совершенно искренне и признался профессору Пелевиной. Она наклонила безупречно уложенную прическу и протянула мне командировочное удостоверение в город Ленинград. Кате на прощание я сказал, что хотел бы видеть ее в нежно-зеленой короткой тунике и с душистым фетовским венком на голове и вообще порекомендовал задуматься о старой как мир сентенции: "Браки бывают полигамными и монотонными. И вообще - от кого у тебя персидские глаза? От Макса? Он подарил тебе лучшее, что у него было".
С Верой мы простились на перроне. Я поцеловал ее в ненакрашенные глаза и сказал, что Катя для меня слишком взрослая дочь - хотелось бы поменьше. Крошечную. Свою.
- О самом важном и страшном - походя! - оторопела Вера. - Сартори, ты серьезно?
- А ты подумай! - крикнул я с площадки уходящего поезда. - Лучше девочку!
17По приезде домой я три недели не разгибался над пишущей машинкой с латинским шрифтом (другой, как вдруг выяснилось, в доме и не было, но тогда я не придал этому ровно никакого значения), пока не поставил точку на сто пятой странице. Предъявил свой опус госпоже Пелевиной, сдал какой-то экзамен и увез женщин на море, велев Коню бросить зубрежку и присоединяться к нам в Светлогорске-Раушене.