Смерть не выбирают (сборник) - Григорий Глазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сержанта Мухлисова Каназов и Тюнен ждали во дворе, присев на узенькую скамеечку под забором, а девушка, томясь, прогуливалась по двору.
– Отец твой уехал, – сказал Жумекен. – Смотри: холодильник отключен, раскрыт, вымыт, шнур из розетки выдернут. Паспорта нет. Хлебница пустая. Даже крошек нет. Перед отъездом, чтоб мышей не кормить, очистил ее. Все тарелки, стаканы вымыты, стопочкой стоят. Телевизор – тоже, шнур из розетки вытянул. Всюду много пыли. Значит, уехал давно. Мы попробуем узнать, когда и куда, – он достал из заднего кармана свой истрепанный и как-то вогнуто спресованный блокнот, извлек из него две одинаковые узкие тонкие шелестящие бумажки. – Это квитанции из "Аэрофлота". Комиссионный сбор. Два заказа. Сделаны в один день. В агентстве поищем подробности… Теперь вот, – Жумекен протянул полоску конверта, торчавшую закладкой в Библии и сейчас лежавшую там же, меж страничек его блокнота, где квитанции. – Видишь, марка, штемпеля. Тут мелкий шрифт, читай, у тебя глаза молодые.
Белый плотный глянцевый кусок бумаги имел тончайшую серую подкладочку изнутри. На лиловой почтовой марке с графическим изображением здания и стоящих на поле самолетов была цифра "230". Под рисунком надпись "Flughafen" – аэропорт. Вдоль марки шла другая – "Deutsche bundespost". Марка была погашена штемпелем, сообщавшим, откуда и когда отправлено письмо: "Munchen, 18.01.93". На все это знания немецкого языка у Тюнена хватило.
– Ну что? – спросил Жумекен.
– Письмо из Мюнхена. Отправлено восемнадцатого января этого года.
– А что на марке нарисовано?
– Аэропорт.
– Интересно… Как думаешь, где твой отец мог взять этот кусочек? Не на улице же подобрал. Чистенький, след отреза свежий. Читал Библию, сделал закладку. А где же конверт?
– Ну откуда же мне знать, – раздраженно ответил Александр. – У нас никого в Германии нет. Да и насколько я знаю, отец не переписывался ни с кем оттуда.
– А может он уехал в Мюнхен этот? Как думаешь? Вдруг в письме кто-то обнаружился?
– Вот так сел и уехал, как в Мелкумовский совхоз. И мне ничего не сказал, правда? Ерунда!
Послышалось тарахтенье мотоцикла. Подъехал сержант. В коляске сидел парень-понятой.
– Что так долго? – на всякий случай пробурчал Жумекен.
– Как долго, товарищ начальник! – обиделся сержант. – Машина сразу завелась и – я уже тут, как вы приказали – бегом.
– Ладно, пойдем.
Закончив формальности, опечатав дверь, отдав протокол, подписанный понятыми сержанту, Жумекен отпустил их.
– Что мне делать? – спросил сержант.
– Езжай на службу. А мы пойдем в агентство "Аэрофлота".
– Слушаюсь!..
– Постой! – вдруг остановил его майор, поглядев на измученное и озабоченное лицо Тюнена. – Отвези его ко мне домой, скажи жене, что это мой гость. Понял? – И обратившись к Александру, сказал: – Поезжай, отдохни. Толку мне от тебя никакого. Попей чаю, а вернусь, плов будем есть.
Тюнен рассудил, что и впрямь бессмысленно ему толкаться с чемоданом и пиджаком через руку за майором. Хотелось побыть одному, собраться с мыслями, ополоснуться бы по пояс водой из арыка, снять обувь, что кстати повелевал здешний обычай. И он уселся в коляску мотоцикла.
День шел на убыль, но жара не спадала, хотя чуть потемневшее солнце уже склонялось к горизонту. Тюнен, отдохнувший на кошме под навесом во дворе Жумекена Каназова, даже успел немного вздремнуть – и сладко и тревожно. Тревога не покидала его и сейчас, когда, подобрав ноги так, что подбородком почти касался колен, раздумывал, что же приключилось с отцом. Куда он мог уехать? Кто кликнул? Что за письмо из Мюнхена? Но ни на этот, ни на другие вопросы ответа не находил. Оставалось ждать прихода Жумекена. А возвратиться он должен был вот-вот: во дворе в котле на мангале уже варился плов, и в воздухе плыл запах бараньего жира и лука.
Вскоре приехал Жумекен. Рывком содрал с себя белую пропотевшую сорочку и с наслаждением ополаскивал свое большое рыхлое тело струей холодной воды, которую лил из ведра на жирную спину отца пятнадцатилетний сын. Пофыркав, как кот от удовольствия, майор вытерся широким махровым китайским полотенцем.
Ничего не спрашивая, жена подала им чайник и пиалушки.
– Отец твой заказал два билета, – начал Каназов. – В город Старорецк и через четыре дня обратно. Я звонил в Алма-Ату. Там в аэропортовской милиции у меня приятель, капитан, вместе учились в школе МВД. Так вот, он искал, искал и нашел: твой отец вылетел рейсом Алма-Ата-Старорецк семнадцатого апреля. – Жумекен вытер сухим чистым полотенцем лицо. – На почте сказали, что пенсию за эти три месяца он не получал. Тебе надо писать заявление.
– Какое?
– Нам. О розыске. Я буду связываться с этим Старорецком.
– Я сам туда полечу. Завтра. Вы мне только помогите с билетом.
– Все равно заявление пиши. Дело заводить надо. Из Старорецка запрашивать будут. Меня.
– А как с билетом?
– Сделаем…
– Тюнен задумался: "Старорецк… Зачем? Зачем он туда полетел? Что за странная прихоть? Он почти никогда не вспоминал этот город, где прожил с детства и откуда был вывезен сюда, в Казахстан. Чего ему вдруг захотелось туда: на старости лет тоску свою лизать, обиду? Собрался на четыре дня. А уже три месяца отщелкало. Что-то стряслось. А что? Жив ли? Может, в больнице там валяется? Почему не бахнул мне телеграмму?.." Жена Жумекена принесла казан с пловом и горячие румяные лепешки, подала свежие полотенца.
– Ешь, – сказал майор, втягивая коротеньким широким носом пар, шедший из казана. – Ночевать останешься у меня. Завтра все решим, не волнуйся, а сейчас надо поесть, – он заерзал на кошме, усаживаясь поудобней.
12
Из командировки в Москву вернулся сын. Рассказывал новости вечером за ужином после того как внука Сашеньку уложили спать.
Новости являлись своеобразным замесом из фактов и слухов, но все казались интересными, поскольку привезены из столицы, главного поставщика.
– Я был у Зорика Блехмана. Помните его? Учился со мною до четвертого курса, потом женился на москвичке. Он живет на Большой Грузинской. Иду, смотрю – очередь, думаю, что-то выбросили, надо стать, – рассказывал сын. – Подхожу, оказывается это – посольство ФРГ. Толпы немцев! Я повертелся там, послушал. Валят! Тысячи!
– А ведь прожили здесь много веков, – усмехнулась невестка и снисходительно посмотрела на Левина. – Мы тоже. Много веков.
Левин сделал вид, что не понял. Лишь подумал: "Вот выверты истории, вот ирония: евреи и немцы – одинаковые изгои. Действительно, сотни лет жили на этой земле, уложили в нее, наверное, пять-шесть этажей костей своих предков. Но немцы хоть имели автономию, жили компактно, сохранили язык, культуру, веру, традиции. В общем, сохранили себя. У нас ничего не было. Кроме черты оседлости и этой издевательски-дурацкой сталинской затеи – Биробиджана. Мы исчезали последние семьдесят с лишним лет как народ потому, что не имели духовного лона. Потом антисемитизм работал подпольно, но столь же надежно. Никаких письменных директив. Сослаться на какие-то документы невозможно. Их не существовало. Значит, вы просто клевещете на наш государственный строй. Иезуитство. Я сталкивался с ним не раз. Но адаптировался, как и тысячи других. Это стало бытом, даже естественным, который и замечать-то я перестал, как горбун свое уродство. Только иногда спрашивал себя: "Зачем это делают? Какой прок государству? Если мы не нужны – скажите, дайте нам возможность уехать. Кончатся ваши и наши проблемы". Так нет! Уехать – позор, предательство родины! На что же был расчет? На полную ассимиляцию? На исчезновение целого народа?.. Теперь пожалуйста: езжайте, куда хотите! В Израиль, в Америку, в Тьмутаракань ваше дело, вы уже свободны, у нас демократия. Короче: вы нам не нужны. В стране забурлило, каждый начал обустраивать свой национальный дом: Грузия, Молдавия, чукчи, якуты, даже немцы и те требуют восстановления национальной автономии. И только мы лишены этих приятных хлопот: нам нечего обустраивать. И от этого особенно тоскливо. Оказалось, мы – соль, рассыпанная по всей тарелке, и каждый берет в щепоть сколько ему нужно. Дома своего у нас не было и нет. И хлопоты наши одни, прежние: физически просто уцелеть, всего лишь выжить. Для этого надо, оказывается, уехать с земли, где родился. Куда? Безразлично. В Израиль? Не буду ли и там чувствовать себя никем, чужим, пришельцем, всего лишь эмигрантом, а не сыном? Я не знаю языка. Ладно, язык с грехом пополам можно выучить, чтобы зайти в магазин за мясом или в аптеку за аспирином. Но чтобы чувствовать себя там евреем, нужно родиться там или приехать совсем ребенком, как Сашенька…
Эти раздумья Левина были не случайны и не вчера возникли. Их разогревала невестка – волевая, настырная. В последнее время в семье жила напряженность. Невестка твердила: "Надо ехать, пока не поздно, пока мышеловка не захлопнулась". Несмотря на свои двадцать девять лет, нрав и напор у нее были многоопытного человека, склад ума жесткий; меньше всего, убеждая, пользовалась эмоциями. "Вот факты, – говорила она обычно. Она преподавала в школе математику, ни с кем не конфликтовала, но и садиться себе на шею не позволяла. Однажды завуч спросил: "Евгения Ильинична, как у вас дела с интернациональным воспитанием? У нас должна быть комплексная комиссия облоно". – "Плохо, Ярослав Николаевич, – ответила она. – Не справлюсь. Никак не могу отучить детей вырезать на партах слово "жид"…