13-й апостол. Маяковский: Трагедия-буфф в шести действиях - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видите балкончик, на нем я в 14-м году с генеральшей целовался!
Я ничего не ответила. Мое провинциальное воспитание не позволяло мне вести разговоры на подобные темы, а кроме того, я очень боялась и стеснялась Владимира Владимировича.
(В четырнадцатом году, с 28 по 31 января, он действительно был в Киеве, дважды выступал — с аншлагами и непременной последующей руганью в газетах: «У «футуристов» лица самых обыкновенных вырожденцев, с придавленными головами и мутными взглядами — такие лица можно видеть в суде на неинтересных делах о третьей краже»,— писала «Киевская мысль». Что же это была за генеральша, не испугавшаяся вырожденца? Каменский молчит, других источников нет.)
Сказала, что родители отказываются меня пустить на лекцию, не знаю, как быть. <…>
— Скажите, что идете на «Нибелунгов», картина длинная.
Помолчав:
— Там крокодил плачет.
— Какой крокодил?
— Плачет дракон, которого кто-то там убивает.
— Зигфрид.
— Может, Зигфрид, очень жалко.
— Кого?
— Крокодила.
Посмотрела на Маяковского исподлобья.
— Вы нарочно говорите, что не знаете, кто убивает дракона,— это ведь и не из кино можно узнать, это германский эпос — Кольцо Нибелунгов.
— Да, а вы из Вагнера знаете?
— Нет, мы в школе проходили, и папа рассказывал,— ответила я уже со смехом.
— Натинька, вы образованнейшая женщина, какую мне довелось видеть!
Становилось холодно. Маяковский предложил пойти в цирк греться. Я очень люблю цирк. В фойе, где с арены слышна была тихая музыка, сопровождающая обыкновенно какой-нибудь трудный номер, я почувствовала себя настолько смелой, что сказала:
— Мне хорошо с вами, Владимир Владимирович!
Маяковский посмотрел на меня внимательно. Ответил шуткой, но почему-то серьезным голосом:
— Знаки препинания ничего, я стихи пишу хорошие!»
Видно из всех этих реплик, однако, что говорить с девушками ему не о чем,— да и девушка, верно, «не для того, чтоб с нею говорить». После цирка отправились в отель: Наташа боялась, что если откажется — Маяковский сочтет ее мещанкой и дурой. Никакого штурма и натиска, однако, не последовало: он стал ей читать Есенина.
— Вы вообще Есенина любите?
— Я Маяковского люблю, а не Есенина. И мне пора домой.
— Не отпущу, пока не полюбите Есенина.
Стал читать «Черного человека», потом «Песнь о собаке», после которой Наташа расплакалась.
— Видите! А говорите — не любите.
Отпустил домой. Весь следующий день они гуляли вместе. Маяковский похвастался маленьким пистолетом «Баярд» и кастетом.
— Зачем вам столько оружия?
— Чтобы вас не отняли.
Вечером следующего дня, 28 января, зал Домкомпроса трещит по швам: молодежь кричит: «Нэпманов пускаете, а у нас нет денег на билеты! Нам, значит, не надо знать Маяковского?» Маяковский требует пустить всех. Читает американский цикл. Аудитория в таком восторге, что почти все стихи приходится бисировать. После вечера Наташа отпросилась у отца — якобы на день рождения к подруге.
«Извозчик был старик, видимо, строгих правил, потому что, когда мы отъехали и я сдавленным голосом сказала ему:
— На Подол ехать не надо, поезжайте в «Континенталь»,— обернулся ко мне и с возмущением стал меня отчитывать:
— Так-то, барышня, папашу обманывать! Это за каким же делом вам в гостиницу надо?
В комнату к Владимиру Владимировичу я ввалилась с такой физиономией, что Маяковский сразу рассвирепел:
— Кто? Папа? Мальчишки? Что случилось?!
Рассказ об извозчике подействовал на него странно.
— Я думал, вы смелая, большая девушка, а вы крохотка совсем,— говорил он явно разочарованно. Увидев, что я совсем растерялась и расстроилась, заслужив еще и его неодобрение, Владимир Владимирович стал говорить мне приятные вещи, стараясь утешить. По его словам, я была и красавицей, и умницей, и платье у меня было замечательное, и «копытца» (туфли) хорошие, и вообще я была лучшей из всех девушек. «И девушку Дороти, лучшую в городе, он провожает домой». Я спросила, чьи это стихи. Сказав, что начинает разочаровываться в моей «образованности», Маяковский очень хвалил Веру Инбер. Помню его слова:
— У нее крепкий мужской стих.
Рассказал мне содержание «Веснушчатого Боба», из которого помнил только вышеприведенные строки, «Сороконожки» тоже помнил плохо, но зато «Сеттер Джек» знал и прочел все. Особенно нравились ему строчки «Уши были, как замшевые, и каждое весило фунт». Несколько раз в течение всего вечера говорил эти слова и при этом делал такие движения руками, что еще больше становилось ясным, какие это милые, приятные уши и как приятно их подержать в руках. Помню, что в этот вечер упоминал имена Сельвинского и Пастернака. Помню, что Пастернака называл «лучшим русским поэтом»».
Он много раз еще приезжал в Киев (однажды — с Асеевым), всегда приглашал ее к себе — то в уже родной четырнадцатый, то в шестнадцатый, то в сорок третий номер «Континенталя». Один раз, когда накануне его отъезда она сидела у него молча и грустила, кто-то принялся стучать в дверь, колотил все настойчивее — Маяковский не открывал. Наконец послышались удаляющиеся шаги — назойливый посетитель убрался. Тут она и расплакалась.
— Да что с вами такое?!
Признаться, что плачет из-за его отъезда, она не могла.
— Я подумала, что меня примут за «веселую девушку».
— Господи! Да за кого ж вы меня-то принимаете!
Он посадил ее на колени, стал утешать, целовать — она не возражала, потом вдруг, кажется, осознала происходящее, и лицо у нее сделалось такое испуганное, что он засмеялся:
— Это вы папу представили? Что бы с ним было, если б он увидел, как его дочь целует Маяковского!
— Это вы меня целуете.
— А вы не возражаете!
Он еще несколько раз приезжал, о чем подробно рассказано в ее записках. Развивалось все по харьковскому, «Хмельницкому» сценарию — но в мажоре; Наташа Самоненко, в отличие от Хмельницкой, рвать с Маяковским не спешила и даже отозвалась на его приглашение — приехала в Москву, побывала в Лубянском проезде, но отношения не продвигались дальше флирта, хотя и многообещающего. Периодически они в Киеве встречались, ругались, мирились,— однажды Маяковский, говоря о Москве, в очередной раз употребил свое вечное «мы»: у нас там, в Москве, собака…
— Кто — мы?— не удержавшись, спросила наконец Наташа.
— Мы — это семья: Лиля Юрьевна Брик, Осип Максимович Брик и я.
В эту семью Наташа не захотела и на обещание познакомить ее с Лилей ответила резким отказом. Маяковский почувствовал ее разочарование и тоже взял обиженный, гордый тон — как всегда поступал, когда чувствовал, что девушке стало неинтересно. Продолжал, впрочем, закидывать ее шоколадными конфетами, дарить цветы, назначать свидания — но называл уже не Натинькой, а Наташей.
В конце концов она переехала в Москву, устроилась на учебу, вышла замуж, став Рябовой и не сказав об этом Маяковскому.
— Осупружились?— спросил он во время очередной встречи, сразу обо всем догадавшись по ее новому облику, по новой уверенности и раскованности в разговоре.
Светлана Коваленко в «Звездной пыли» указывает, что в последние два года жизни Маяковского они с Наташей «стали близки»; никаких указаний на это в ее записках нет, хотя она и пишет постоянно, что проводила с Маяковским много времени. Возможно, Коваленко что-то слышала от нее лично, а может, ограничивается домыслами,— но копаться в чужом белье, в общем, довольно скучно; отношения в любом случае были поверхностные. Стихов Наташе (как и двум другим Наташам) он не посвящал, о своей работе и жизни не разговаривал — был предупредителен, мил, но и только. В январе тридцатого он предложил ей «резать и клеить» для выставки. Она с восторгом согласилась — ей хотелось быть ему полезной; однажды она ему призналась, что он всегда будет для нее тем, кем стал с января двадцать четвертого,— но кем, собственно, он для нее стал? Любимым поэтом? Кумиром? Мечтой? Ему хотелось другого, он мечтал заменить Лилю — а заменить ее доброй и веселой киевской девочкой было никак нельзя; в общем, все закончилось по обычной схеме. С кем-то он заходил дальше, с кем-то останавливался раньше — но в какой-то момент он предупреждал: Лиля всегда будет для меня номером один. Только Татьяне Яковлевой он не сказал ничего подобного — и тут же за это поплатился.
Правду сказать, он был готов в тридцатом успокоиться уже и на браке с Вероникой Полонской, которая, при всем своем очаровании, была и поверхностнее, и тщеславнее, и попросту глупее прежних его возлюбленных; но пропустил время, когда еще можно было это сделать. В сущности, он и сам мало верил, что сможет еще приноровиться к жизни с молодым, прелестным и неглубоким существом, сколь бы сильно новая избранница ни любила его поначалу. С Натинькой он все время говорит о старости. Она признается, что боится смерти.