Литература конца XIX – начала XX века - Н. Пруцков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рубеже веков менялась тематика и шли поиски новых форм не только в литературе, но и в живописи; художники и писатели пристально следили за творчеством друг друга. И. Репин считал, что основной принцип новой поэзии — это «проявление индивидуальных ощущений человеческой души, ощущений иногда таких странных, тонких и глубоких, какие грезятся только поэту».[687]
«Горящие здания», по замыслу автора, воплощали «лирику современной души»,[688] души человека конца века, раскрываемой поэтом, выступающим не только от своего имени, но и от имени многих других, «немотствующих».
Круг лирических переживаний Бальмонта широк и изменчив. Его поэтическая личность многолика и соединяет в себе разительные душевные противоречия. В ранних книгах «Под северным небом» (1894), «В безбрежности» (1895) и «Тишина» (1897) преобладает созерцательное настроение. Общая тональность двух последующих, наиболее значительных книг поэта — «Горящие здания» (1900) и «Будем как солнце» (1903) меняется и становится жизнеутверждающей, мажорной. В стихотворении, открывающем последний сборник, поэт говорит:
Я в этот мир пришел, чтоб видеть солнце,А если день погас,Я буду петь… Я буду петь о солнцеВ предсмертный час!
(с. 204)В поэзию Бальмонта проникали гражданские настроения времени. Примечательно использование поэтом образа здания, ставшего на рубеже веков образом-сигналом (здание как олицетворение ждущего своего разрушения общественного строя).[689] В романтически приподнятой символике заглавия «Горящие здания» отражено предчувствие революционных событий в России. Образы огня, пожара, зарева, набата были излюбленными образами демократической литературы нового века, и Бальмонт в этом плане перекликался с нею. Тревожное ожидание чувствуется и в его сонете «Крик часового». Общий тон сборника 1900 г. определяли строки из стихотворения «Кинжальные слова»:
Я хочу горящих зданий,Я хочу кричащих бурь!
(с. 147)В книге «Будем как солнце» одно из стихотворений («Голос заката»), в свою очередь, имело социально-иносказательную концовку:
Любите ваши сны безмерною любовью,О, дайте вспыхнуть им, а не бессильно тлеть,Сознав, что теплой алой кровьюВам нужно их запечатлеть.
(с. 206)То, что Бальмонт не отрицал гражданственности литературы, выделяло его среди других символистов, которые стали активно приобщаться к ней лишь в эпоху революции 1905 г.
Эзопов язык литературы второй половины XIX столетия сменился на рубеже веков языком символов, к которому широко прибегали писатели демократического лагеря, в том числе Чехов и Короленко. Показательно, что для А. Белого творчество Чехова «стало подножием русского символизма».[690]
Демократический читатель быстро усваивал этот язык. «Кинжальным словам» Бальмонта явно не хватало разящей твердости, но читатель рубежа веков по-своему расшифровывал символику ряда его стихотворений, усматривая в них отражение собственных настроений. Так, например, были истолкованы «Подводные растения» в рабочей аудитории.[691] Весьма примечательно отношение Горького к Бальмонту, с которым он познакомился в 1901 г.: «Дьявольски интересен и талантлив этот нейрастеник! Настраиваю его на демократический лад».[692] Надежды на «демократизацию» Бальмонта Горький не терял в течение ряда лет. Поэт-символист остается верен романтически-индивидуалистическому мировосприятию, но шаги в сторону демократизации своего творчества, как увидим далее, им все же делались.
В поэзии Бальмонта нашли воплощение некоторые общие для символистской поэзии темы и мотивы. Считая непременным качеством современной души ее многоликость и способность к одновременным взлетам и падениям («В душах есть все», 1898), Бальмонт придавал своему лирическому герою множество противоречивых ликов. Его поэзия отдала подчеркнутую дань индивидуализму, увлечению ницшеанством («Аккорды», «Я ненавижу человечество» и др.), вызывающей эротике. Особенно шокировало читателей его стихотворение «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым <…> Хочу одежды с тебя сорвать!». Отразила поэзия Бальмонта и безразличие к нравственным оценкам («Жить среди беззакония»).
Что бесчестное? Честное?Что горит? Что темно?Я иду в неизвестное,И душе все равно.[693]
Посылая Льву Толстому «Горящие здания», Бальмонт писал 6 декабря 1901 г.: «Эта книга — сплошной крик души разорванной и, если хотите, убогой, уродливой. Но я не откажусь ни от одной страницы, и — пока — люблю уродство не меньше, чем гармонию».[694]
Бальмонт был прежде всего поэтом любви и природы, поэтом-пантеистом. Но любил он, — как верно подметил Брюсов, — богатые оттенками душевные переживания, «а не человека, чувство, а не женщину».[695]
Обращение к природе обычно содействовало воссозданию импрессионистического «пейзажа души» поэта, но вместе с тем ему, выросшему в русской деревне, нередко удавалось придать субъективно увиденному общепонятное лирическое звучание. Так, в стихотворении «Безглагольность» (1900) выразительно отмечена неяркая красота русской природы.
Есть в русской природе усталая нежность,Безмолвная боль затаенной печали,Безвыходность горя, безгласность, безбрежность,Холодная высь, уходящие дали.
Приди на рассвете на склон косогора, —Над зябкой рекою дымится прохлада,Чернеет громада застывшего бора,И сердцу так больно, и сердце не радо.
Недвижный камыш. Не трепещет осока.Глубокая тишь. Безглагольность покоя.Луга убегают далёко-далёко.Во всем утомленье — глухое, немое.
(с. 293)Помимо музыкальности, «певучести» стиха (Бальмонт писал: «Поэзия есть внутренняя Музыка, внешне выраженная размерною речью»),[696] впечатление поэтической новизны создавали часто используемые Бальмонтом внутренние рифмы. Так, необычно прозвучала его «Фантазия» (1893), в которой внутренние рифмы скрепляли полустишия и последующую строку (выделяем их курсивом):
Как живые изваянья, в искрах лунного сиянья,Чуть трепещут очертанья сосен, елей и берез.
(с. 78)На подхватах предшествующих полустиший, но по существу тоже на внутренних рифмах построено широко известное вступление к сборнику «В безбрежности».
Я мечтою ловил уходящие тени,Уходящие тени погасавшего дня,Я на башню всходил, и дрожали ступени,И дрожали ступени под ногой у меня.
(с. 93)Внутренние рифмы нередко встречались в русской поэзии первой половины XIX в. Они имеются в балладах Жуковского, ими пользовались Пушкин и поэты его плеяды. Встречаются они и у Тютчева. Но во второй половине XIX в. рифмы эти вышли из употребления, и Бальмонту принадлежит заслуга их воскрешения. Он мастерски использовал их не только в своем творчестве, но и в переводах стихотворений Э. По: внутренние рифмы искусно передают то радостный, то мрачный перезвон колоколов в балладе «Колокольчики и колокола» и зловещую монотонность в стихотворении «Ворон».
Наряду с внутренними рифмами Бальмонт широко прибегал и к другим формам музыкальности — созвучию гласных и согласных, ассонансам и аллитерациям. Для русской поэзии это тоже не было открытием, но начиная с Бальмонта все это оказалось в фокусе внимания. Характерно стихотворение «Влага» (1899), целиком построенное на внутреннем созвучии плавной согласной «л»:
С лодки скользнуло весло.Ласково млеет прохлада.«Милый! Мой милый!» — Светло,Сладко от беглого взгляда.
(с. 216)Игра созвучий ярко представлена в «Песне без слов», в которой слиты традиции русского и французского импрессионизма, Фета и Верлена. Бальмонтовские созвучия в стихе порою звукоподражательны (см. ставшие хрестоматийными «Камыши»). В чрезмерном увлечении созвучиями поэту не раз изменяло чувство меры. Образцом такого увлечения может служить «Челн томления», слова в котором, начиная с его заглавия, теряют предметный смысл, нанизываясь по признаку своего звучания («Чуждый чарам черный челн»).
Бальмонт удивлял современников смелостью и неожиданностью своих метафор. Как нелепость многими, в том числе Л. Толстым, было воспринято стихотворение «Аромат солнца» (1899). Для поэта это образ живительной силы тепла и света. Метафора у Бальмонта, как и у других символистов, была основным художественным приемом преображения реального мира в символ.