Северное сияние - Мария Марич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Небольшая группа собралась у повозки, в которой ехал больной Лунин. Буряты почему-то решили, что он и есть «самый главный князь», и непременно хотели его видеть. Их гомон не давал Лунину покоя. Он с трудом приподнял кожаную занавеску и громко спросил:
— Ну, чего вы тут толчетесь, узкоглазые друзья мои?
Буряты не поняли вопроса, но добрая улыбка Лунина придала смелость одному из них обратиться к нему через переводчика:
— За что страдаешь, князь?
— Кто такой ваш тайша? — в свою очередь спросил Лунин.
— Тайша — самый главный из бурят…
— А знаете ли вы, что и над самым главным бурятом ест еще тайша? Это русский царь, который всем вам и вашим тайша может сделать… — и Лунин, как топором, взмахнул рукой над шеей.
— Эгей? — с ужасом вырвалось у бурят.
Они склонили набок головы и, подражая мертвым, закрыли глаза.
Лунин утвердительно кивнул головой.
— Ну так вот: я хотел сделать «Эгей» самому главнейшему тайша, нашему русскому, — проговорил он, и его усталое лицо снова скрылось за опущенной занавеской.
В узких глазах бурят застыло выражение почтения и страха. Они молча отступили от лунинского возка.
Лунин тяжело опустил горячую голову на соломенную подушку и закрыл глаза. Но уснуть ему не пришлось.
В раздвинутый полог протянулась рука с белеющей в полумраке миской, и задушевный голос Розена проговорил:
— Выпей-ка, Михаил Сергеевич, горячего бульона.
Но едва Лунин дотянулся до миски, как державшие ее руки дрогнули и рванулись назад. Горячий бульон пролился Лунину на грудь.
— Прости, Михаил… — быстро пробормотал Розен, и полог сдвинулся. — Прости, я слышу колокольчик, — донеслось уже издалека.
Розен метнулся к лесу. Часовые бросились ему наперерез, но он вихрем пронесся мимо, крича в исступленном восторге:
— Это Аннет! Это она, моя Аннет!
Все знали, что он со дня на день ожидает жену, об этом он получил извещение от нее самой. Анна Васильевна писала ему с одной уже близкой почтовой станции, где она задержалась из-за разлива реки после сильных дождей.
Опередившая ее на несколько дней Юшневская тоже подтвердила скорый приезд Анны Васильевны. Последние дни Розен был как помешанный. Он придумывал для себя множество дел и с ненавистью косился на солнце, которое как будто нарочно особенно медленно ползло по небосклону.
Николай Бестужев уже перестал отвечать ему на бесконечные вопросы «который час?», а повесил часы к себе на грудь и показывал на них, как только Розен приближался.
Когда Розен кинулся к лесу, Бестужев, услыхав оклики часовых, спрыгнул с телеги, сдернул с шеи галстук и закричал Розену вдогонку:
— Эй, Андрей! Принарядись для встречи с супругой! Возьми галстук! Слышишь, Андрей!
Этими возгласами он успокоил часовых, которые, вообразив, что Розен пытается бежать, уже приготовились стрелять. Когда в выскользнувшем из-за леса возке Розен увидел свою Аннет, ему показалось, что земля качается под его ногами.
Аннет была в высокой шляпе с синей вуалью, точно такой же, какая была на ней четыре года тому назад. В тот день ей удалось проникнуть в ограду Петропавловской крепости, и они свиделись, когда Розена вели на допрос.
И как тогда, выйдя из каземата в солнечный день, он закрыл руками глаза, чтобы сквозь пальцы дать им возможность освоиться с солнечным светом, так и теперь он на какое-то мгновенье закрыл лицо руками, как будто боялся, что яркое счастье, которое двигалось ему навстречу, может его ослепить. Потом с прежней силой он рванулся к возку и упал к ногам Анны Васильевны.
— Амур менду! Амур менду! — сразу разобрав, в чем дело, приветствовали их буряты, когда Розен на руках нес к привалу почти бесчувственную жену.
А за ним спешила Улинька, прямо к той группе, среди которой виднелась ссутулившаяся фигура Василия Львовича Давыдова — не в ловко скроенном гусарском мундире или дорогом бухарском халате, в чем она привыкла его видеть в прежние годы, а в каком-то не то подряснике, не то казакине, с широкополой шляпой на голове.
Но если бы он был даже в черном домино, в какое был наряжен когда-то на одном из маскарадов в Каменке, Улинька все равно узнала бы его. Узнала бы не глазами, а сердцем, которое сейчас пойманной птицей билось у нее в груди и рвалось туда, к тем людям, среди которых стоял он, приложив козырьком руку ко лбу.
— Улинька! — узнав ее, вскрикнул Давыдов и протянул к ней руки.
Она подбежала к нему. На миг остановилась. Сделала еще шаг и крепко сжала его руку в своих твердых и горячих ладонях.
— Улинька, Улинька, — повторял он, жадно оглядывая ее всю, от розового платочка на голове, так идущего к ее румяному лицу, до крепких стройных ног, обутых в запыленные сапожки.
Под драдедамовой дорожной кофтой с переброшенными на нее косами эти покатые плечи и высокая грудь… Но в лице как будто что-то новое. Что? Глаза — все те же большие лесные фиалки, ресницы — попрежнему мохнатые шмели, то опускающиеся, то вновь взлетающие… Да, вот что: скорбные складочки в углах губ. А губы такие же яркие, с золотистым пушком в уголках. И так же чуть-чуть морщатся, когда Улинька говорит.
Но что же она говорит?
— Что я сказала? — переспросила Улинька с улыбкой. — Ах, да… Я спрашиваю, где же Марья Николаевна и Александра Ивановна?
— Они обе сопровождали нас, а теперь уехали вперед, чтобы подыскать жилища и для себя. Но мы в несколько переходов догоним их. А уж как они будут тебе рады, Улинька!
А глаза его добавили:
«Да что они! Я и сам не думал, что встреча с тобой доставит мне столько счастья…»
Басаргин, исполняющий обязанности старосты, подошел к Улиньке. За ним — другие. Усадили ее за стол, расспрашивали о России, о родных, знакомых и наперебой угощали горячим бульоном, кашей и душистым чаем.
Только Оболенский стоял в стороне и не сводил с Улиньки пристального взгляда.
— Ты что, Евгений? — спросил Басаргин.
— Послушай, — взволнованно заговорил Оболенский, — ты не находишь, что эта девушка разительно похожа на мою покойную невесту?
— Пожалуй, ты прав. В глазах и улыбке есть что-то, напоминающее покойную княжну.
Буряты ближе подошли к новоприбывшей. Внимание девушек больше всего привлекали Улинькины золотистые косы.
Парни тоже уставились на Улиньку; ласково улыбаясь и перебрасываясь меж собой короткими фразами, они звучно прищелкивали языком. И чем восторженней звучали эти прищелкивания, тем явственней вспыхивали огоньки ревности в косых разрезах девичьих глаз.
В этот вечер дежурный по кошту Якушкин собственноручно сварил для Анны Васильевны особым способом кашу из смоленской крупы, а Лепарский оказал этапу две милости:
«Приехавшей из России в услужение к жене государственного преступника, Марии Николаевне Волконской, вольноотпущенной дворовой девке помещицы Екатерины Николаевны Раевской-Давыдовой Ульяне Званцевой находиться до прибытия в Петровский завод по ее доброхотному желанию при направляемом туда же в болезненном состоянии государственном преступнике Лунине Михайле Сергеевом сыне».
Второй милостью было распоряжение о допущении Анны Васильевны Розен провести сутки в палатке, занимаемой ее мужем.
Когда двинулись дальше, Улинька шла рядом с телегой, в которой ехал Лунин, заботливо исполняя все, что требовалось больному.
Анна Васильевна тоже мало пользовалась своим возком, а шла пешком, окруженная плотным кольцом арестантов, которые с жадностью слушали ее рассказы о последних событиях. Она передавала, как был взбешен царь известием о французской революции. Как он приказал не пускать в русские гавани французские корабли с трехцветными флагами и собирался немедленно идти на Францию войной, но Германия и Австрия, которые он тоже убеждал двинуть свои войска к революционному Парижу, не рискнули на это.
Анну Васильевну засыпали вопросами, и она старалась ответить каждому как можно обстоятельней и правдивей. И почти каждого просила с улыбкой смущения:
— Громче говорите, пожалуйста. После моей последней беседы с Бенкендорфом в голове моей сделался шум, как будто я беспрестанно нахожусь в лесу, в котором буря качает деревья…
— Правда ли, что царь приезжал в охваченную холерой Москву, — спросил Лунин, высовывая голову из-под полога своей кибитки, — и будто бы Пушкин по этому поводу написал какие-то прочувствованные строфы?
— По столице ходили чьи-то восторженные стихи, — после некоторого раздумья отвечала Анна Васильевна, — но принадлежали ли они перу Пушкина — сказать не могу. Достоверно же мне известно лишь то, что Пушкин в связи с окончанием холеры очень надеялся, что царь вас всех простит. Графиня Вера Чернышева в день Петра и Павла была на именинах у Вяземских в Остафьеве. И князь показывал ей письмо Пушкина, в котором поэт высказывал такую свою надежду…
— А как воспринял приезд царя в холерную Москву народ? — спросил Горбачевский.