Иван Грозный - Валентин Костылев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Царь никогда не испытывал такой тоски по верным, преданным ему слугам, как теперь. Может ли он сберечь молодую поросль от ветров, дующих с польско-литовской стороны? И многие ли устоят перед слабостями своекорыстия, себялюбия? Многие ли не пддадуться искушению своеволия, воровства и властолюбия? Плаха одинаково беспощадна будет как к старым, так и к молодым.
Проходившие мимо царя его отборные воины искоса видели неподвижный, пронизывающий взгляд царя и приметили, что царь то и дело с сердцем дергает за узду спокойно стоявшего на месте коня.
Этот смотр особенно встревожил пожилых, седобородых вельмож. Поступки царя день ото дня становились для них все более загадочными и страшными, круто идущими наперекор стародавним устоям. Вместо уюта теремов – смотровые площади, потешные стрельбища, поля сражений... Отдохнуть бы! А тут совсем иначе: жизнь все суетливее и суетливее становится...
Можно ли так жить дальше?
Царь Иван вдруг обернул коня в сторону бояр и сказал громко, с усмешкой:
– Вижу! Притомились? Бог спасет! Благодарствую!.. С миром! Отдыхайте.
Вельможи, расходясь по домам, продолжали недоумевать: «Чего ради царь устроил сию потеху?! Как видится, неспроста».
Григорий Лукьяныч Малюта Скуратов-Плещеев-Бельский, родич прославившегося своим бесстрашием во времена татарского ига святого митрополита Алексея, жил в небольшом, опрятном домике. Богатством жилище его не блистало, но во всем видна была заботливая рука домовитого хозяина. На широком дворе: житница, сушила, погреба, ледники, клети, подклети, сенницы, конюшня, поваренная изба. Все это было полно запасов. На крюках в сараях мясо, солонина, языки, развешанные в образцовом порядке. На погребицах сыры, яйца, лук, чеснок, «всякий запас естомый», соленая и свежая капуста с собственных огородов, репа, рыжики, квасы, воды брусничные, меды всякие, до которых хозяин дома был большой охотник.
В этот масленичный день Григорий Лукьяныч, устав от пыточных дел, вдруг задумал позабавиться лопатою на дворе.
Накануне была сильная вьюга, занесло снегом даже стоявшие под навесом сани и дровни.
Из дома то и дело выходила жена Малюты Прасковья Афанасьевна, недовольная его затеей; наконец она потеряла терпение:
– Полно, Григорий Лукьяныч, не к лицу тебе, батюшка! Чего еще придумал? Не дворянское то дело.
Малюта сердито махнул ей рукой, чтобы уходила.
– Домом жить – не развеся уши ходить, матушка, – хмуро проговорил он, обведя строгим взглядом своих дворовых людей.
Услышав его голос, заржали лошади на конюшне. За ними подняли возню, хрюкая и взвизгивая, свиньи, а там всполошились гуси, утки...
Вся эта живность хорошо знала своего хозяина, который не только днем, но и ночью, со свечой, в сопровождении хозяйки, обходил конюшню, хлева и птичник. Малюта привык к ночной жизни. От света он постоянно жмурился.
Вдруг он бросил лопату, широко перекрестился, толкнул в грудь подвернувшегося по дороге ключника Корнея и пошел к себе в дом.
Воздух не особенно морозный, крепкий; дышится легко, пахнет сеном из сенницы, небо ясное, синее; на крыше, вылетев из чердака, расселась стая голубей.
– Эй, девки, побросайте голубям зерна! – крикнул в сени Григорий Лукьяныч. Еще раз по-хозяйски сердито осмотрел двор и вошел в дом.
Жена и дочь Мария, подросток, красавица, похожая больше на мать, нежели на отца, худощавая, стройная, тонкие черные брови серпом, красиво изогнутая шея и простые, серые, добрые глаза, – обе встали.
Лицо Малюты прояснилось при взгляде на стол, убранный пирогами, лепешками, рыбными телесами, икрой всякой и прочими любимыми им кушаньями. Помолился на иконы, поклонился почтительно стоявшим у стены жене и дочери, сел за стол под иконами, в переднем углу. Сели после того и его домочадцы.
– Подавала ли нищим сёдни? – спросил Григорий Лукьяныч, оглядывая стол.
– Подавала, батюшка, подавала.
– По вся дни надлежит помнить о бедных, – все еще не приступая к трапезе, сказал он. – «Приодежь дрожащего от зимы излишнею своею ризою, протяни руку скитающемуся, введи его в хоромы, согрей, накорми. Дай мокнущему сухо место, дрожащему теплость! Насыщаяся питием, помяни воду пиющего...» И, погладив Марию по голове, ласково улыбнулся ей:
– Так, милая дочка, не забывай Святое Писание...
Он прикоснулся к пище. За ним последовали и мать с дочерью. Малюта не питал особого пристрастия к хмельному, предпочитая вину меды и квасы.
За столом заговорил о царе. Приказал при упоминании имени Ивана Васильевича встать и помолиться на иконы.
– Дай Бог здоровья нашему батюшке государю на многие годы. Им все держится. С тою молитвою вставайте с ложа и с тою же молитвою отходите ко сну. Народ – тело, а царь – голова. Так-то!
– Молимся, батюшка, по вся дни молимся...
– Не почитающий государя – бездушное тело. Лучше грозный царь, нежели боярская тарабарщина... Натерпелись от безначалия при матушке великой княгине Елене... Боже упаси нас от смут многобоярщины!.. Увы, у нас еще и по сию пору царские милости через боярское сито сеются... Бушуют они, тайно бушуют, часа своего ждут. Не напрасно ли? Бог сохранит Ивана Васильевича! Да и мы постоим за него... Пускай велика их силища – ничего, справимся! Жизни своей не пожалею, а постою за правду!
Жена и дочь Мария не первый раз слышат такие речи Григория Лукьяныча о царе и боярах. Они хорошо знают, как он привязан к царю, как высоко ставит он Ивана Васильевича надо всеми людьми не только Московского государства, но и «выше всех живущих в пределах света». Мало того, он внушает это и всем друзьям своим. Подолгу беседует об этом с постоянным гостем своим, Борисом Федоровичем Годуновым: «Москва – град священный, токмо в нем народится царь земли, царь вселенной, царь добра...» Не так ли учили преподобные старцы – первосвятитель Даниил и покойный митрополит Макарий?
Затем, обратившись к жене, Малюта спросил:
– Сшили ли рубаху Борису? Ну! Покажите.
Прасковья Афанасьевна сходила в свою светлицу и вынесла оттуда расшитую гладью рубаху.
Малюта залюбовался ею.
– Мария, не твоя ли работа?
Маша потупила глаза. Щеки ее зарделись румянцем.
– Гоже, гоже, – деловито похвалил он. – Годунов достойный отрок. Бог не обидел его благим разумом. Не всуе государь полюбил его... И ты, дочь, блюди ревность к рукоделию и вежеству, не будь немощною, ленивою девкой. Бездельники – бесу на радость... Все худое – от безделья. Горазд Борис своим усердием в работе... Неудержим в государевых делах. Горяч!
Молча, с почтительным вниманием, слушала Григория Лукьяныча его дочь. Малюта зачастую расхваливал Марию на стороне, «зело кроткую, в Священных Писаниях искусную и к пению божественному навыкшую, крепкую постницу и молитвенницу».
Что может быть привлекательнее в отроковице?
Дочь Малюты была большою искусницею в прядении и вышивании на пяльцах.
Налюбовавшись ее рукоделиями, Григорий Лукьяныч поднялся из-за стола, помолился, поклонился «малым поклоном» сначала жене, потом дочери. Они ответили ему почтительно «большим поклоном».
В это время в сенях послышались чьи-то голоса. Малюта на ходу выпил ковш квасу и быстро вышел из горницы, а вернувшись, озабоченно сказал:
– Гонец государев!.. Еду во дворец. Собирайте меня!..
На дворе любимый Малютою конюх Нечай уже приготовил ему возок...
Помолился на иконы и вышел Малюта во двор, к возку.
Ночью было ветрено и подморозило.
Белее и приглаженнее стало кругом. Ближайший к Печатному двору сад – настоящий хрустальный дворец. Про такой дворец сказывал сказку однажды Охиме Иван Федоров.
Выглянуло солнышко, блеснули ледяные веточки. Сегодня каждая уцелевшая от осени сухая былинка на оттаявшем краю оврага, каждый стебелек густого прутняка на задворье, каждое корявое деревцо под окном Охимы – нарядные-пренарядные: в кружеве, в лебяжьем пуху, в серебре да алмазах... Овраг, что лежит у подножья каменных стен Печатного двора, похож на широкую чашу, в которой, вместо браги, пьянящее влюбленную душу Охимы тепло солнечного света...
На репейниках птички, словно цветы. Перелетают с ветки на ветку. Иногда пышно нахохлятся, спрячут головки в крылышки.
Лицо Охимы разрумянилось от мороза, осветилось улыбкой.
Охима с любопытством следила за маленькими, шустрыми нарядными птичками.
Веселое щебетание птичек; небо чисто; Москва – золотисто-бревенчатая, вся в теремах, в островерхих колокольнях; легкий, пахнущий накиданным близ сарая сеном воздух. Птичьи голоса будто говорят: «Скоро, скоро весна. Прощай, зимушка-зима!»
И в душе вера в жизнь счастливую, вечную, не знающую ни страха, ни горя...
О, если бы это и впрямь были цветы! Она сорвала бы один из них и подарила бы Андрею. Боярин с Пушечного двора не хочет отпускать его в Нарву... Глупый Андрей! Чего он злится на этого боярина? Опять он задумал идти с челобитьем к царю.