Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7 - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать «бессрочную любовь», сидеть с ней годы, пожалуй – жениться…
Он содрогнулся опять при мысли употребить грубый, площадной обман – да и не поддастся она ему теперь. Он топнул ногой и вскочил на плетень, перекинув ноги на другую сторону.
«Посмотреть, что она! Ушла, гордое создание! Что жалеть: она не любила меня, иначе бы не ушла… Она резонерка!..» – думал он, сидя на плетне.
«Взглянуть один раз… что он – и отвернуться навсегда…» – колебалась и она, стоя у подъема на крутизну.
Еще прыжок: плетень и канава скрыли бы их друг от друга навсегда. За оградой – рассудок и воля заговорят сильнее и одержат окончательную победу. Он обернулся…
Вера стоит у подъема на крутизну, как будто не может взойти на нее…
Наконец она сделала, с очевидным утомлением, два-три шага и остановилась. Потом… тихо обернулась назад и вздрогнула. Марк сидел еще на плетне и глядел на нее…
617
– Марк, прощай! – вскрикнула она – и сама испугалась собственного голоса: так много было в нем тоски и отчаяния.
Марк быстро перекинул ноги назад, спрыгнул и в несколько прыжков очутился подле нее.
«Победа! победа! – вопило в нем. – Она возвращается, уступает!»
– Вера! – произнес и он таким голосом, как будто простонал.
– Ты воротился… навсегда?.. Ты понял, наконец… о, какое счастье! Боже, прости…
Она не договорила.
Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее вопль. Он поднял ее на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку, унося добычу…
Боже, прости ее, что она обернулась!..
XIII
Райский сидел целый час как убитый над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову руками. Всё стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая сначала за Веру, потом за себя, кляня себя за великодушие.
Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на счастье и впереди всё те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно, трудно. Сон не сходил, как друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить другой мукой муку бдения.
Когда он открывал глаза утром, перед ним стоял уже призрак страсти в виде непреклонной, злой и холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя – одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.
«Но что она нейдет!» – вдруг, оглянувшись, сказал он. Он посмотрел на часы. «Она ушла в девятом часу, а теперь скоро одиннадцать! Она велела подождать, сказала, что вернется сейчас: долог этот час!.. Что она? где она?» – в тревоге повторял он.
618
Он взобрался на верх обрыва, сел на скамью и стал прислушиваться, нейдет ли? Ни звука, ни шороха: только шумели падающие мертвые листья.
«Велела ждать и забыла, – а я жду!» – говорил он, вставая со скамьи и спускаясь опять шага три с обрыва и всё прислушиваясь.
– Боже мой, ужели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое, эта моя статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там, может быть, хохочет надо мной вместе с ним… Кто он? Я хочу знать – кто он? – в ярости сказал он вслух. – Имя, имя! Я ей – орудие, ширма, покрышка страсти… Какой страсти!
Им овладело отчаяние, тождественное с отчаянием Марка. Пять месяцев женщина таится, то позволяя любить, то отталкивая, смеется в лицо…
«За что такая казнь за увлечение? Что она делает со мной? Не имею ли я право, после всех этих проделок, отнять у нее ее секрет и огласить таинственное имя?»
Он быстро сбежал с крутизны и остановился у кустов, прислушиваясь. Ничего не слышно.
«Это однако… гадко… – говорил он, – украсть секрет… – И сам вступил в чащу кустов, – так гадко… что…»
И воротился шага три назад.
«Воровство! – шептал он, стоя в нерешимости и отирая пот платком с лица. – А завтра опять игра в загадки, опять русалочные глаза, опять злобно, с грубым смехом, брошенное мне в глаза: “Вас люблю”! Конец пытке – узнаю!» – решил он и бросился в кусты.
Он крался, как вор, ощупью, проклиная каждый хрустнувший сухой прут под ногой, не чувствуя ударов ветвей по лицу. Он полз наудачу, не зная места свиданий. От волнения он садился на землю и переводил дух.
Угрызение совести на минуту останавливало его: потом он опять полз, разрывая сухие листья и землю ногтями…
Он миновал бугор, насыпанный над могилой самоубийцы, и направлялся к беседке, глядя, слушая по сторонам, не увидит ли ее, не услышит ли голоса.
Между тем в доме Татьяны Марковны всё шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с Полиной Карповной и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину,
619
как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать «приятности».
– Где m-r Борис? – спрашивала уж в пятый раз Полина Карповна, и до ужина, и после ужина, у всех. Наконец обратилась с этим вопросом и к бабушке.
– Бог его знает – бродит где-нибудь: в гости в город ушел, должно быть; и никогда не скажет куда – такая вольница! Не знаешь, куда лошадь послать за ним!
Яков сказал, что Борис Павлович «гуляли в саду до позднего вечера».
Про Веру сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет. А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть. Никто не видал, как она вышла, кроме Райского.
– Скажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит, не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а то распустится! – приказывала бабушка. – А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется, не забудь доложить, что ужин готов, чтоб он не подумал, что ему не оставили, да не лег спать голодный!
– Слушаю-с, – сказали оба.
– Полунощники, право, полунощники! – с досадой и с тоской про себя заметила бабушка, – шатаются об эту пору: холод эдакой…
– Я пойду в сад, – сказала Полина Карповна, – может быть, m-r Boris недалеко. Он будет очень рад видеться со мной… Я заметила, что он хотел мне кое-что сказать… – таинственно прибавила она. – Он, верно, не знал, что я здесь…
– Знал, оттого и ушел, – шепнула Марфинька Викентьеву.
– Я – вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в любви голосом Бориса Павловича… – предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.
– Она, пожалуй, испугается и упадет в обморок, тогда бабушка даст вам знать! Что выдумали! – отвечала она, удерживая его за рукав.
– Я пойду на минуту, позвольте, я приведу беглеца… – настаивала Полина Карповна.
– Идите, Бог с вами! – сказала Татьяна Марковна, – да глаз не выколите: вон темнота какая! хоть Егорку возьмите, он проводит с фонарем…
– Нет, я одна: не нужно, чтоб нам мешали…
620
– Напрасно! – вежливо заметил Тит Никоныч, – в эти сырые вечера отнюдь не должно позволять себе выходить после восьми часов.
– Я не боюсь… – сказала Крицкая, надевая мантилью.
– Я бы не смел останавливать вас, – заметил он, – но один врач – он живет в Дюссельдорфе, что близ Рейна… я забыл его фамилию – теперь я читаю его книгу и, если угодно, могу доставить вам… Он предлагает отменные гигиенические правила… Он советует…
Он не кончил, потому что Полина Карповна ушла, сказав ему только, чтоб он подождал и отвез ее домой.
– С полным удовольствием, с полным удовольствием! – говорил он, кланяясь ей вслед и затворяя за ней двери ко двору и саду.
XIV
Немного спустя после этого разговора, над обрывом, в глубокой темноте, послышался шум шагов между кустами. Трещали сучья, хлестали сильно задеваемые ветви, осыпались листы, и слышались торопливые, широкие скачки – взбиравшегося на крутизну, будто раненого или испуганного зверя.
Шум всё ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно, потом всплеснул руками и закрыл ими глаза.
«Во сне это, или наяву! – шептал он точно потерянный. – Нет, я ошибся, не может быть! Мне почудилось!..»
Он встал, опять сел, как будто во что-то вслушиваясь, потом положил руки на колени и разразился нервическим хохотом.
«Какие тут еще сомнения, вопросы, тайны! – сказал он и опять захохотал, качаясь от смеха взад и вперед. – Статуя! чистота! красота души! Вера – статуя! А он!.. И пальто, которое я послал «изгнаннику», валяется у беседки! и пари свое он взыскал с меня, двести двадцать рублей, да прежних восемьдесят… да, да! это триста рублей!.. Секлетея Бурдалахова!»
621
Он захохотал снова, как будто застонал. Потом вдруг замолчал и схватился за бок.
«О, как больно здесь! – стонал он. – Вера-кошка! Вера-тряпка… слабонервная, слабосильная… из тех падших, жалких натур, которых поражает пошлая, чувственная страсть – обыкновенно к какому-нибудь здоровому хаму!.. Пусть так – она свободна, но как она смела ругаться над человеком, который имел неосторожность пристраститься к ней, над братом, другом!.. – с яростью шипел он, – о, мщение, мщение!»