Набоков: рисунок судьбы - Годинер Эстер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе письмо, датированное 7 декабря 1862 года, то есть не через два дня после первого, как ошибочно указывается в тексте, а спустя два месяца,17282 преисполнено уже не мечтами о благодарной памяти потомков, а поразительной верой арестанта в свою неуязвимость и нетерпеливым ожиданием того, как он, благодаря этой самой неуязвимости, начнёт «ломать» своих судей. Ради отслеживания логики рассуждений Чернышевского, биограф выделяет в них восемь последовательных пунктов, первый из которых исходит, в сущности, из презумпции невиновности: «Я тебе говорил по поводу слухов о возможном аресте, что я не запутан ни в какое дело и что правительству придётся извиняться, если меня арестуют».17293 И далее, пункт за пунктом, уверенно прогнозируется, что поскольку слежка, вопреки ожиданиям, оказалась небрежной, проводилась «не как следует», – иначе бы знали, что «подозрения напрасны», – правительство оказалось компрометированным; отсюда следует, что, по выявлению невиновности Чернышевского, ему буден дан ответ и принесены извинения: пункт 8 – «Этого ответа я и жду».17304 Начальник Третьего отделения Потапов назвал письмо Чернышевского «довольно любопытным», однако к снятой с письма копии подшил свою карандашную записку: «Но он ошибается: извиняться никому не придётся».17315
Трудно сказать, чему приходится дивиться больше в письме Чернышевского: его сверхнаивным ожиданиям, несовместимым с элементарными представлениями о пенитенциарной системе Российской империи, особенно по части наказаний, практикуемых для носителей зловредного политического инакомыслия; или – что не менее удивительно – давней, с 1848 года, и странной своим упорством неспособности Чернышевского понять, что именно те законы западного либерализма, которые он считал слишком «отвлечёнными» и не пекущимися о «благе народа», – «право свободной речи» и «конституционное устройство», – что только они и обеспечивают пусть несовершенную, но реальную правовую защиту граждан от произвола властей. Ради достижения «блага народа», считал Чернышевский, от этих обманчивых и пустых формальностей, от свободы, «разрешённой на бумаге», можно и отказаться. Вот ему и откажут в свободе, – разумеется, ради «общего блага», – разве что понимаемого властями предержащими несколько иначе, нежели Николай Гаврилович.
«А ещё спустя несколько дней он начал писать “Что делать?”», – по уточнённым данным, Чернышевский работал над романом с 14 декабря 1862-го по 4 апреля 1863 года.17321 Прохождение рукописи в печать было организовано заинтересованной стороной с исключительной оперативностью: уже 15 января первая порция была передана Потаповым в следственную комиссию, через неделю последовала тем же маршрутом вторая, а затем, 26 января, через обер-полицмейстера, обе получил Пыпин, с правом напечатать «с соблюдением установленных для цензуры правил».17332 Пыпин, в свою очередь, передал всё Некрасову для «Современника», который в феврале 1863 года, после восьмимесячного запрета, снова был разрешён. Тогда же снова было разрешено и «Русское слово», «и, нетерпеливо ожидая журнальной поживы, опасный сосед уже обмакнул перо». Под «опасным соседом» Набоков здесь имеет в виду Писарева, критические статьи которого публиковались в «Русском слове».
Ловко предусмотренная следствием мышеловка готова была вот-вот захлопнуться. И тут, – видится биографу – «какая-то тайная сила», сжалившись, пыталась спасти страдальца, отвести нависшую над ним беду. 28 января, «из-за того, что начальство, раздражённое его нападками, не давало ему свидания с женой, он начал голодовку».17343 Необъявленная и совершенно беспрецедентная как способ протеста, она не сразу была распознана, пока, наконец, «стало очевидно, что Чернышевский решил умереть голодною смертью»17354, и 3 февраля «во втором часу» к арестанту был прислан врач при крепости ... – и в этот же день, в этот же час Некрасов, проездом на извозчике … потерял свёрток, в котором находились две … рукописи с заглавием “Что делать?”».17365
В этом совпадении и привиделся Набокову, с присущей ему верой в судьбу (впрочем, испытывающей человека методом собственных и людских проб и ошибок), шанс на спасение Чернышевского, прискорбно упущенный. Бедный чиновник, нашедший упавший в снег свёрток, соблазнился объявлением, данным Некрасовым в газете, и получил свои пятьдесят рублей, обрекая книгу на публикацию, «счастливая судьба которой должна была так гибельно отразиться на судьбе её автора».17371 В данном случае суждение Набокова лишь подтверждает его же собственные, неоднократные ссылки на Бергсона, полагавшего, что человек живёт в тюрьме своего «я» и, за редчайшими исключениями, другого понять не может.
Одержимость Чернышевского посвятить свою жизнь и судьбу какому-то мифическому «общему благу», рискуя при этом попасть под каток «дуры-истории», была настолько чужда эгоцентричной природе характера его биографа, что отторгалась им как нечто нелепое и противоестественное. Он так и не понял, каким образом, несмотря на чудовищно бездарную беллетристику романа «Что делать?», это произведение, в качестве своего рода катехизиса, учебника жизни в социально враждебном окружении, обеспечило Чернышевскому не только прижизненную, но и долговременную посмертную славу, которая, как оказалось, была мечтой отнюдь не на пустом месте, и следы её неожиданно и периодически всплывают и поныне. Как точно определил один из современных специалистов: «Это первое произведение, написанное разночинцем, о разночинцах и для разночинцев, – со всеми вытекающими отсюда крайностями, “болезнями роста”, особенностями и недостатками».17382
В истории с голодовкой и последующей стремительной, всего за три месяца законченной работой над романом, Чернышевский продемонстрировал решимость, без которой он не был бы понят и принят как признанный вождь революционно-демократического движения. 6 февраля голодовку как будто бы прекратив, он уже на следующий день в письме коменданту крепости пригрозил, что в случае, если ему опять откажут в свидании с женой, готов её возобновить и «идти, если нужно, до конца». В спровоцированном им шантаже, разыгранном на три персоны: его собственной, Потапова и коменданта плюс следственной комиссии (с непременным обменом посланиями), – победил, в сущности, он, арестант, в лице настоявшего на разрешении свидания коменданта.
13 февраля комендант сообщил Потапову, что Чернышевский совершенно здоров и «вовсю пишет». 18 февраля комиссия утвердила разрешение на свидание, и 23 февраля, после семи с половиной месяцев перерыва, оно, наконец, состоялось.17393 При прощании Чернышевский «с особенным ударением» сказал жене: «Ни у меня, ни у кого другого не может быть оснований думать, что меня не отпустят на свободу».17404
На состоявшейся 19 марта (а не 23-го, как ошибочно указывается в тексте) очной ставке с Костомаровым, который «явно завирался», Чернышевский, напротив, вёл себя в высшей степени достойно, «брезгливо усмехаясь, отвечал отрывисто и презрительно. Его перевес бил в очи».17411 «И подумать, что в это время душевного потрясения, – восторгается Стеклов, – Чернышевский спокойно заканчивал свой роман “Что делать?”, проникнутый такой жизнерадостностью и верою в человека!».17422 Набоков, слегка перефразируя, ссылается на этот источник: («И подумать, – восклицает Стеклов, – что в это время он писал жизнерадостное “Что делать?”».).17433 Но реакция его совершенно иная: «Увы! Писать “Что делать?” в крепости было не столь поразительно, сколь безрассудно, – хотя бы потому, что оно было присоединено к делу».17444 Это здравое суждение, однако, грешит, что называется, задним умом, контрабандой привнесения в него последующего опыта. И разве неведома была порой писателю Сирину безрассудность вдохновения, стимулирующего творчество как сублимацию практических действий, в близких к тупиковым, жизненных ситуациях?
Версия, что цензура, оценивая роман Чернышевского как «нечто в высшей степени антихудожественное», намеренно способствовала его публикации в расчёте, что он будет осмеян, и это послужит урону авторитета его автора, – версия эта лишь свидетельствует о запаздывании властей в понимании темпов и характера формирования литературных вкусов в радикально настроенных кругах российского общества. Было упущено из виду, что не только проблематика, но и жанр, стиль, и самое косноязычие слога стали утверждаться как вызов принятым в дворянской литературе нормам, как признак особой социальной и эстетической причастности, как символика различения «свой-чужой», как «наше», «своё», «собственное», отличное от доминирующей культуры привилегированного меньшинства и протестное по отношению к ней самовыражение.