Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку) - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пьяный мерзавец! — буркнул начальник, неожиданно помрачнев.
— Вашего Бертольда спас тогда другой врач. Но случившееся однажды может повториться. Вы, господин начальник, похваляетесь своим неверием, и все же я говорю вам: Господь не допускает насмешек над Собою!
Начальник тюрьмы через силу, не поднимая глаз, произнес:
— Идите, господин пастор, идите.
— А врач?
— Я посмотрю, что можно сделать.
— Благодарю вас, господин начальник тюрьмы. Многие будут вам благодарны.
Священник шел тюремными коридорами, гротескная фигура в потрепанном черном сюртуке, лоснящемся на локтях, в вытянутых на коленях черных брюках, в наваксенных башмаках на толстой подошве, со съехавшей набок черной манишкой. Одни надзиратели здоровались с ним, другие при его приближении демонстративно отворачивались, а когда он проходил мимо, недоверчиво провожали взглядом. А вот все занятые в коридорах арестанты смотрели на него (здороваться им не разрешалось), смотрели с благодарностью.
Священник проходит через множество железных дверей, по множеству железных лестниц, опираясь на железные перила. Из одной камеры слышен плач, на миг пастор задерживается, потом качает головой и спешит дальше. Идет по железному подвальному коридору, справа и слева зияют открытые двери темных камер, карцеров, впереди в каком-то помещении горит свет. Пастор останавливается, заглядывает внутрь.
В грязном неказистом помещении сидит за столом человек с мрачным серым лицом, смотрит рыбьими глазами на семерых голых мужчин, которые, дрожа от холода, стоят перед ним, под надзором двух конвоиров.
— Ну, красавцы! — рычит сидящий. — Чего трясетесь? Холодновато, да? Вот попадете в бункер, посидите среди железа и бетона, на хлебе и воде, тогда и узнаете, что такое настоящий холод…
Он умолкает. Заметил безмолвную фигуру в дверях.
— Старший конвоир, — ворчливо приказывает он. — Уведите их! Все здоровы, все могут сидеть в темном карцере. Держите справку!
Он ставит подпись под каким-то списком и отдает его конвоиру.
Арестанты проходят мимо пастора, бросая на него тусклые взгляды, правда уже не лишенные надежды.
Пастор ждет, пока последний из них исчезнет за дверью, и только тогда входит в помещение и тихо говорит:
— Итак, триста пятьдесят второй тоже скончался. А ведь я просил вас…
— Что я могу поделать, пастор? Сам нынче просидел два часа возле этого человека, делал ему компрессы.
— Тогда я, наверно, спал. Мне-то казалось, что именно я всю ночь сидел возле триста пятьдесят второго. И с легкими у него ничего не было, господин доктор, воспалением легких страдал триста пятьдесят седьмой. А у покойного Хергезеля, у номера триста пятьдесят два, был проломлен череп.
— Вам бы стоило занять здесь мое место, — насмешливо бросил обрюзгший доктор. — А я вполне справлюсь с ролью пастыря.
— Боюсь, пастырь из вас будет совсем никудышный, еще хуже, чем врач.
Доктор рассмеялся.
— Люблю, когда вы наглеете, попик. Может, дадите послушать ваши легкие?
Пастор и бровью не повел, только сказал:
— Нет, не дам, это мы лучше предоставим другому врачу.
— Но я и без обследования могу сообщить, что вы и трех месяцев не протянете, — злобно продолжал врач. — Мне известно, что вы с мая харкаете кровью… так что протянете недолго, до первого горлового кровотечения…
От этого жестокого заявления пастор, пожалуй, еще немного побледнел, но голос его не дрогнул, когда он сказал:
— А сколько времени до первого горлового кровотечения осталось у тех людей, которых вы только что приказали отвести в темный карцер, господин медицинский советник?
— Все они здоровы, и, согласно врачебному заключению, темный карцер им не противопоказан.
— Вообще-то, вы их даже не осмотрели.
— Вы намерены контролировать мою работу? Берегитесь! Я знаю о вас больше, чем вы думаете!
— С моим первым кровотечением все, что вы знаете, потеряет цену! Кстати, это уже позади…
— Что? Что позади?
— Первое кровотечение… три-четыре дня назад.
Врач грузно поднялся.
— Идемте-ка со мной наверх, попик, я осмотрю вас у себя в логове. И добьюсь, чтобы вас немедля отправили в отпуск. Напишем ходатайство насчет Швейцарии, а пока его одобрят, пошлю вас в Тюрингию.
Пастор, которого полупьяный схватил за плечо, не шевелился.
— А что тем временем станется с людьми в темном карцере? Двое из них определенно не способны выдержать тамошнюю сырость, холод и голод, да и всем семерым это нанесет непоправимый вред.
— Шестьдесят процентов людей в этой тюрьме ждет казнь, — ответил врач. — А из остальных, по-моему, процентов тридцать пять получат долголетние тюремные сроки. Так какая разница, когда они умрут — тремя месяцами раньше или позже?
— Раз вы так думаете, вы больше не вправе называть себя врачом. Подайте в отставку!
— После меня придет точно такой же. Так зачем менять? — Медицинский советник усмехнулся. — Идемте, пастор, давайте я вас осмотрю. Вы же знаете, у меня к вам слабость, хотя вы постоянно под меня копаете. Потрясающий донкихот!
— Я только что опять копал под вас. Ходатайствовал перед начальником тюрьмы о вашем увольнении и почти добился его согласия.
Врач захохотал. Хлопнул пастора по плечу и воскликнул:
— Как мило с вашей стороны, попик, в таком разе я просто обязан сказать вам спасибо. Ведь если меня отсюда переведут, то наверняка ступенькой выше, а как старший медицинский советник я смогу вообще бездельничать. Огромное вам спасибо, попик!
— В знак благодарности вытащите из темного карцера Крауса и малыша Вендта. Живыми они оттуда не выйдут. В последние две недели у нас уже семь смертей из-за вашей нерадивости.
— Хитрец! Но я не могу вам отказать. Сегодня вечером вытащу обоих оттуда. Прямо сейчас я себя компрометировать не могу, ведь только что подписал список, вы же понимаете, пастор?
Глава 60
Трудель Хергезель, урожденная Бауман
Перевод в следственную тюрьму разлучил Трудель Хергезель и Анну Квангель. Без «мамы» Трудель приходилось нелегко. Она давно забыла, что арестовали ее из-за Анны, нет, не забыла, но простила. Более того, поняла, что и прощать, собственно, нечего. На допросах ни у кого не было полной уверенности в себе, ловкачи-комиссары умели превратить любое безобидное упоминание в капкан, откуда нет спасения.
И вот теперь Трудель осталась без «мамы», поговорить было больше не с кем. О прежнем счастье, о тревоге за Карли, которая теперь завладела всем ее существом, приходилось молчать. Новой сокамерницей стала старообразная, увядшая бабенка — обе они мгновенно возненавидели друг дружку, а эта бабенка все время шушукалась с уборщицами и надзирательницами. Когда в камеру