Чайковский - Александр Познанский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письма композитора пестрят описаниями всевозможных болезненных симптомов и рассуждениями по этому поводу. Вот типичный пассаж от 4 августа 1878 года: «Хотел бы я, чтоб кто-нибудь объяснил мне, что означают и от чего происходят те странные вечерние припадки обессиления, о которых я Вам однажды писал и которые в большей или меньшей степени повторяются со мной ежедневно. Я не могу на них особенно жаловаться, так как в последнее время обычным следствием их бывает какой-то глубокий, почти летаргический сон, а крепкий сон — одно из величайших благ и наслаждений. Тем не менее, самые припадки очень тягостны и неприятны, особенно та неопределенная тоска о чем-то, желание чего-то, охватывающее всю душу с невероятной силой и оканчивающееся совершенно определенным стремлением к небытию, soif du néant! (жаждой небытия. — фр.). А вероятнее всего, что причины этого психологического явления самые прозаические; это совсем не болезнь души, а, как мне кажется, следствие дурного пищеварения и остатки моего желудочного катара». Скорее всего, композитор страдал соматическими проявлениями истерического невроза; письма Надежде Филаретовне — как и письма братьям — служили отдушиной, через которую он разряжал накопившуюся психическую энтропию. В этом контексте вряд ли подлежит сомнению, что фон Мекк представлялась Петру Ильичу фигурой, в каком-то смысле заменяющей ему мать, — и, возможно, с некоторого времени не в меньшей, а то и в большей мере, чем сестра Александра Ильинична.
Но чаще, чем обмен переживаниями, мы встречаем в этой переписке теоретические дебаты. Спорили Петр Ильич и Надежда Филаретовна всегда равноправно, с полной свободой и абсолютной корректностью. Обсуждали они самые разные темы: религию — причем Чайковский со страстью выступал против атеистического утилитаризма фон Мекк, литературу — Петр Ильич порицал боготворимых ею Некрасова и Писарева, противопоставляя им Пушкина, которого Надежда Филаретовна не признавала; спорили и о музыке — причем нужно отдать должное Чайковскому: он высказывал свои мнения без малейшей спеси или высокомерия, и в его интонации ни разу не промелькнуло снисходительности или снобизма. Со своей стороны, она, с величайшим почтением прислушиваясь к суждениям непререкаемого для нее авторитета, никогда не сдавала своих позиций, когда дело касалось ее личных вкусов, при этом без какой бы то ни было оскорбленности чувств: например, они так и не смогли договориться по поводу Моцарта, бывшего идолом для Петра Ильича, а для нее — видимым воплощением всего поверхностного (характерная черта ее разночинского вкуса).
«Отчего Вы не любите Моцарта? — вопрошал Чайковский. — В отношении его мы с Вами расходимся, дорогой друг. Я Моцарта не только люблю — я боготворю его. Лучшая из всех когда-либо написанных опер — для меня “Дон-Жуан”. Вы, которая обладаете такою тонкой чуткостью к музыке, должны бы были любить этого идеально чистого художника. Правда, что Моцарт слишком щедро расточал свои силы и очень часто писал не по вдохновению, а ради нужды. Но прочтите его жизнеописание, превосходно написанное Otto
Jahn’oм, и Вы увидите, что он не мог поступать иначе. Да ведь и у Бетховена и у Баха есть масса слабых вещей, недостойных стоять рядом с их chef d'oeuvr’ами (шедеврами. — А. П.). Такова была сила обстоятельств, что им приходилось иногда обращать свое искусство в ремесло. Но возьмите оперы Моцарта, две-три его симфонии, его Реквием, шесть квартетов, посвященных Гайдну, с-то1Гный струнный квартет. Неужели во всем этом Вы не находите никакой прелести? Правда, что Моцарт захватывает не так глубоко, как Бетховен; размах его менее широк. Как в жизни он был до конца дней беспечным ребенком, так и в музыке его нет субъективного трагизма, столь сильно и мощно сказывающегося в Бетховене. Это однако ж не помешало ему создать объективно трагическое лицо, самое сильное, самое поразительное из всех обрисованных музыкой человеческих образов. Я говорю о Донне Анне в “Дон-Жуане”. Ах, как трудно заставить другого находить в той или другой музыке то, что сам в ней находишь! Я не в состоянии передать Вам, что я испытывал, слушая “Дон-Жуана”, когда на сцене является величавый образ мстительной, гордой красавицы Донны Анны. Ничто ни в какой опере так сильно на меня не действует. Когда Донна Анна узнает в Дон-Жуане того человека, который не только оскорбил ее гордость, но и убил ее отца, когда ее злоба, наконец, бурным потоком изливается в гениальном речитативе и потом в этой дивной арии, где злоба и гордость чувствуется в каждом аккорде, в каждом движении оркестра, — я трепещу от ужаса, я готов закричать и заплакать от подавляющей силы впечатления. А ее плач над трупом отца? А дуэт с Дон-Оттавио, где она клянется отмстить, а ее ариозо в большом секстете на кладбище, — все это недосягаемые, колоссальные оперные образцы! Я до того люблю музыку “Дон-Жуана”, что в ту минуту, как пишу Вам, мне хочется плакать от умиления и волнения. Я не могу спокойно говорить об этом. В камерной музыке Моцарт пленяет прелестью, чистотой фактуры, удивительной красотой голосоведения, но иногда встречаются и вещи, наводящие на глаза слезы. Укажу Вам на Adagio из g-moirHoro квинтета. Никто и никогда с такою красотой не выражал в музыке чувства безропотной, беспомощной скорби. Когда это Adagio играл Лауб, то я всегда прятался в самый отдаленный угол залы, чтобы не видели, что со мной делается от этой музыки».
Вот несколько отрывков из их интереснейшей дискуссии о природе красоты. «Отчего Вы говорите, что мы расходимся с Вами относительно человеческой красоты? — писал Чайковский фон Мекк. — Отчего Вы думаете, что я отвожу ей большое место при оценке человека? Да! красота человека, конечно, влияет на меня! Но что такое человеческая красота? Ведь это понятие чисто относительное и не имеющее ничего общего с абсолютной красотой, проявляющейся в искусстве. У французов существует вульгарное, но очень верное определение человеческой красоты: beau qui plait (прекрасен тот, кто нравится. — фр.). Но ведь plaire (нравиться. — фр.) может лицо и некрасивое, и с этим фактом мы встречаемся ежеминутно! Скажу больше. Лица, обладающие красотой в классическом смысле, редко нравятся. В лице человека, в его походке, манерах, движениях, взгляде, нравится что-то неуловимое, не поддающееся определению. В сущности, это нечто есть отражение духовной красоты. В этом смысле я, конечно, поддаюсь легко обаятельному действию внешности человека. Следовательно, относительно взгляда на красоту людей существует недоразумение в словах. Под красотой человека разумеется внешнее отражение его внутренних качеств, но слова для этой внешности не существует».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});