Скрябин - Федякин Сергей Романович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
В жизни великого художника всегда есть последняя правда: его жизнь и его творчество связаны неразрывно, как связаны между собой разные проекции одного и того же предмета. Жизнь Скрябина — это уход от тонального тяготения. Во всем: в музыке, в семье, в идеях.
Тяготение к тонике и земное тяготение имеют между собой черты родственные. Отход от традиционного тяготения равномощен «отлету» от земли. Чем дольше музыка не «приземляется» к тонике, тем больше в ней «полетности», тем меньше в ней «плоти». Скрябин шел ко все большей «обесплоченности», ко все большему полету. В последний период творчества он и вовсе отказался от неизбежного для классической музыки возвращения к тонике в конце произведения. Его музыка «не кончается, но обрывается» — это не только шутка современника. Скрябин настолько ушел в мир своей мечты, что не хотел «приземляться». Ему настолько человеческая история казалась исчерпанной, что он и финалами своих произведений без унылой тоники в конце звал в иной мир. Все последние годы он «на отлете», как «на отлете» были и его сочинения. И собственная жизнь его также оборвалась, как «обрывались» его произведения. Его гармония, это настоящее открытие XX века, стала и его судьбой. И, значит, он исполнил главный нравственный постулат всякой человеческой жизни: живи так, как думаешь и согласно главному своему делу. Или, если сказать проще, «живи по правде».
Не потому ль ему было явлено — пусть и в невероятных образах — время, которое грядет?
Сабанеев вспоминал слова Павла Флоренского, произнесенные на похоронах Скрябина: «Он не свершил то, что хотел свершить. Но я вижу, что через тридцать два года, возможно, произойдет то, о чем он думал».
Когда Сабанеев слагал коротенькие воспоминания о Флоренском, он полагал, что о. Павел через скрябинскую идею «гибели мира» напророчил собственную смерть.
Почему Леонид Леонидович посчитал, что Флоренский умер в 1947-м, на десять лет позже своей настоящей смерти? Почему в «Воспоминаниях о Скрябине» эти слова Флоренского вспомнит другой свидетель? Почему Сабанеев путается в цифрах: в двадцать пятом году назовет тридцать три года, в старости — тридцать два. Похоже, в первый раз осторожный Леонид Леонидович попытался «подогнать» цифру под возраст Христа. Во второй — под дату воображаемой смерти о. Павла Флоренского. Но, быть может, число было иное — три года (1918-й)? или тридцать лет (1945-й)?
О. Павел ушел из жизни раньше последней даты. Но слова его, что «Мистерия», быть может, вовсе не химера, а будущая реальность — почти пророческие слова.
Начало Второй мировой войны — разве оно не подобно «зову» на всемирное «Предварительное действо», на «дематериализацию», только не духовную, а вполне «физическую»? И атомный гриб, взвившийся в 1945-м, — не был разве началом «развоплощения»?
Вот поэтический отклик на подступающую «обесплоченность» мира одного из последних великих русских лириков, Георгия Иванова:
Не станет ни Европы, ни Америки,
Ни Царскосельских парков, ни Москвы —
Припадок атомической истерии
Все распылит в сиянье синевы.
Потом над морем ласково протянется
Последний всепрощающий дымок…
И Тот, Кто мог помочь и не помог,
В предвечном одиночестве останется.
А вот другой отклик, Николая Заболоцкого, не менее мощный:
…Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Что ты смолкла, мой друг?
Окруженная взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.
Но венчает гибель в этом стихотворении — не одиночество Творца, как у Георгия Иванова, но возрождение, пробуждение к новой жизни, и совсем по-скрябински:
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет.
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет.
И над рощей березовой,
Над березовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка, —
Встанет утро победы торжественной
На века.
Экстатические «взвихрения» музыки Скрябина и экстатические «выбросы» истории XX века — одной природы. Да и не есть ли история XX века — та же скрябинская «Мистерия», которая решила свершиться без всякой музыки, а значит, и без Скрябина? Не стала ли смерть композитора началом новой, «безмузыкальной» эры?
«Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?!» — в отчаянии воскликнул однажды Гоголь. И эхом звучат ему слова Блока: «Ничего, кроме музыки, не спасет». Скрябин и был одним из воплощений мировой музыки. И потому без его произведений мир уже вряд ли сможет существовать.
ПРИЛОЖЕНИЕ
М. К. Морозова
ВОСПОМИНАНИЯ ОБ
АЛЕКСАНДРЕ НИКОЛАЕВИЧЕ СКРЯБИНЕ
1
Зимой 1895/96 года я познакомилась с А. Н. Скрябиным. Его привез к нам В. И. Сафонов, директор Московской консерватории, его учитель и Друг. Василий Ильич уже задолго до этого много говорил нам о своем ученике Скрябине, как о большом таланте, называя его «русским Шопеном». Сафонов не только восхищался талантом Скрябина, но и любил его и даже «носился» с ним. Мы, заранее уже подготовленные, очень обрадовались появлению Василия Ильича со Скрябиным. Это было в одно из воскресений днем, когда у нас в течение многих лет собиралось к завтраку большое общество. Скрябин вошел очень скромно, в его манере здороваться была даже церемонность, и сел в стороне. Я его внимательно в это время разглядывала, но, конечно, старалась это делать незаметно. Он имел болезненный вид. В его внешности в то время еще не было видно тех особенных для него характерных черт, его манеры держать голову вверх и его летящей походки, с которыми связался в воспоминании о нем его образ. Наоборот, его движения были скорее скованными и вид его казался подавленным. Он сел один к столу, руку положил на стол и все время делал легкие движения кистью. Я это хорошо запомнила, потому что на руках у него были надеты красные шерстяные напульсники (связанные его бабушкой, как я после узнала). Выражение глаз его было совершенно отсутствующее и даже страдающее; видно было, что ему очень скучно и не по себе. Вот все, что сохранилось у меня в памяти о нашем первом знакомстве. В дальнейшем мы встречались у В. И. Сафонова, где я часто бывала. Там я услышала впервые музыку и игру Скрябина. Вещи его меня поразили своей красотой, тонкостью и изысканными гармониями. Внешне они казались навеянными Шопеном, но в то же время в них ярко проявлялся какой-то своеобразный, присущий Скрябину, характер и особенные гармонии. Игра его производила прямо чарующее впечатление. Скрябин посещал изредка музыкальные вечера, которые часто бывали у нас в доме. Помню один из таких вечеров, на котором играл знаменитый в то время пианист Иосиф Гофман. На этом вечере была также Вера Ивановна Исакович, будущая жена Скрябина, очень миловидная брюнетка с большими, черными, грустными глазами. Приблизительно в это же время я помню один концерт Скрябина, который он давал в доме Сабашникова на Арбате (где теперь театр Вахтангова). Собралось много народа, зал был большой. Программа состояла из произведений Скрябина. В то время Александр Николаевич очень страдал невралгией правой руки и поэтому написал ряд вещей для левой руки, которые в этот вечер исполнил. Публика встречала каждую сыгранную им вещь с каким-то недоуменьем, раздавались очень слабые аплодисменты. В зале царила тишина, многие стали скоро разъезжаться. Видно было, что широкая публика еще не воспринимала музыки Скрябина, но, конечно, у него и тогда уже был круг горячих поклонников. В 1897 году мы услышали о свадьбе А. Н. Скрябина с В. И. Исакович. Я очень этому обрадовалась, так как знала, хотя очень поверхностно, Веру Ивановну и находила ее очаровательной. Кроме того, я была на симфоническом концерте в большом зале Благородного собрания, где В. И. Исакович исполняла концерт Чайковского, как окончившая консерваторию с золотой медалью. Меня поразила ее прекрасная, сильная игра. Осенью этого же 97-го года мы поехали в Ялту с детьми на всю осень. Вдруг однажды там мне говорят, что меня спрашивают господин с дамой. Бегу вниз и вижу Скрябина с Верой Ивановной. Они случайно узнали, что мы в Ялте и зашли к нам. Я была очень им рада. Они только что приехали в Крым после свадьбы. Они вошли к нам наверх, посидели и поговорили. Я с трудом могла скрыть свое изумление, глядя на них. Оба они имели совершенно убитый вид, какая-то печать тоски, разочарованности лежала на их лицах. Я слышала от В. И. Сафонова самые радостные сообщения об этой свадьбе и сама радовалась, правда очень мало зная их облик. Теперь их печальный вид заставил меня глубоко задуматься и недоумевать. Впечатление это запало мне в душу. Я потом ездила к ним в Гурзуф, но не застала их. В течение следующих лет мы встречались очень редко. Я всегда посещала концерты, где исполнялись произведения Скрябина. Помню исполнение его первой симфонии под управлением В. И. Сафонова, в 1901 году[147], и его Фортепианного концерта с оркестром. В. И. Сафонов, особенно горячо относясь к Скрябину, очень много всегда работал над его произведениями и особенно тщательно обставлял их исполнение. Также я помню, что кн. С. Н. Трубецкой написал статью перед концертом, в которой хотел обратить внимание публики на выдающийся талант композитора. В это время, в 1901 году, я как-то беседовала с В. И. Сафоновым о своих музыкальных занятиях, которые я очень любила, но которые у меня как-то не ладились. Василий Ильич мне посоветовал обратиться к Скрябину и просить его заниматься со мной. Этот совет меня очень взволновал, обрадовал, но и смутил: я не чувствовала себя достойной отнимать время у Александра Николаевича. Но Сафонов, со свойственной ему энергией, все сам обсудил со Скрябиным и устроил мне урок с ним раз в неделю. Помню, с каким волнением и страхом я ждала прихода Скрябина. Он принялся сначала за полную перестановку моей руки. Я так хорошо помню его тонкую маленькую руку, которая самыми кончиками пальцев как бы впивалась а клавиши. Я так старалась, так много упражнялась, так напрягала руки, что они у меня скоро заболели. Пришлось пропускать уроки и серьезно лечить руки. Как преподаватель Скрябин был, с одной стороны, совершенно исключительный. Он мог совершенно захватить ученика своей музыкой и своей игрой, мог подчинить его своему настроению и действительно заставить работать и добиваться совершенствования. С другой стороны, Скрябин вообще тяготился преподаванием, и его не интересовала педагогическая сторона, он в нее мало вдумывался, слишком он горел творческим огнем. Трудно было также ученику примениться к отношению Александра Николаевича ко всему искусству в целом. Он смотрел на все классическое искусство до Бетховена как на умершее. Вообще Скрябин никогда не жил в прошлом, он весь был в будущем. Бетховена он признавал, потому что от него пошло все новое искусство, но он его не любил. Конечно, он давал ученикам разучивать вещи всех композиторов, но делал это без особой любви и увлечения. Он любил Шопена, Листа и Вагнера, ими он увлекался. Все эти три композитора оказали на него некоторое, но очень преходящее влияние. Шопен был ему субъективно близок своим лиризмом, а Лист его пленял своей чарующей звучностью, он часто об этом говорил. Вагнером же он очень интересовался как личностью, его мыслями о синтетическом искусстве, и вообще грандиозный размах идей Вагнера его увлекал. Музыка Вагнера также увлекала его, что и отразилось на 3-й симфонии. Чайковского он очень не любил, а о других современных композиторах он никогда не говорил, они как будто не существовали для него. Для меня лично уроки со Скрябиным и связанная с ними работа были началом перелома в моей жизни, и я страшно держалась за эти занятия, которые являлись каким-то своего рода якорем спасения для меня. Как раз в течение 1902 и 1903 года мой муж был безнадежно болен и скончался в конце 1903 года. Моя музыкальная работа отвлекала и поддерживала меня в это тяжелое время и давала мне духовные силы справиться с тяжелым испытанием. Александр Николаевич, конечно, в начале наших занятий ничего этого не знал. Его скорее тяготил этот урок, и все мои пропуски и недочеты он принимал за недостаточную серьезность отношения. Через некоторое время после начала наших занятий мы как-то встретились в Большом театре. Мы занимали ложу бенуара. В антракте Скрябин пришел к нам, и мы сели с ним побеседовать в аванложе на диванчик. Александр Николаевич очень мягко и деликатно, что было ему вообще присуще, подходя издали, стал отказываться от урока со мной, говоря это все, он не заметил, что у меня из глаз лились градом горькие слезы. Вдруг он повернулся ко мне и увидел, что со мной делается. Надо было видеть, как он взволновался, как смутился, с каким искренним, неподдельным раскаянием стал извиняться передо мной и брать свой отказ обратно. Тут мне удалось ему высказать, какое значение для моей личной жизни имеет моя музыкальная работа под его руководством. Александр Николаевич со свойственной ему добротой и отзывчивостью сразу пошел мне навстречу и сказал, что будет заниматься со мной непременно. Он сказал, что хочет оказать мне дружескую помощь и потому никакого гонорара за уроки брать не хочет, тогда он будет чувствовать себя свободным. При этом лицо его было таким милым, глаза так сияли лаской и добротой, что сердце мое было покорено на всю жизнь. И сейчас, хотя прошло с тех пор почти сорок лет, когда я это пишу, меня также волнует и радует воспоминание об этом событии, которое положило основание нашей дружбе. Оно дало мне радость пережить многие незабвенные часы и дни, которые оказали такое большое влияние на мой внутренний мир и дали мне силу начать новую жизнь.