За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Охваченный беспокойством, Даренский стал готовиться в дорогу. Пока он брился, мылся, чистил зубы, подправлял пилочкой ногти, совсем уже рассвело.
Он вышел во двор. Водитель спал, упершись головой в угол сидения и выставив разутые ноги в окно кабины. Даренский постучал по ветровому стеклу и, так как водитель не проснулся, нажал на клаксон.
— Давайте собираться, выводите машину,— сказал он, пока занемевший от сна водитель извлекал своё тело из кабины.
Даренский прошёл мимо окопа, где на соломе, укрывшись тулупами, спали хозяева избы, и вышел на огород.
Вдали поблёскивала сквозь узор желтеющей прибрежной листвы Волга. Лучи восходящего солнца, едва лишь оторвавшегося от горизонта, шли параллельно земле, облачка в небе были розовые и лишь некоторые — ещё не освещённые — несли на себе голубовато-пепельный холод ночи.
Обрыв горного берега вышел из сумрака, и известняк, подобно молодому снегу, светился на солнце. С каждой минутой света становилось больше. В лучах солнца по кочковатой рыжей земле двигалось овечье стадо. Белые и чёрные овцы шли плотной толпой, тихонько блея, и лёгкий розовый дымок пыли выбивался из-под их ног.
Пастух шёл с большим посохом на плече, за плечами развевался плащ.
Даренский невольно залюбовался — в широких косых лучах восхода стадо, шедшее по рыжей, растрескавшейся земле, среди кочек, похожих на валуны, и пастух с посохом, в плаще, напоминали ему рисунок Доре {132}. Когда стадо подошло ближе, он увидел, что у пастуха на плечах брезентовая плащ-палатка, а тяжёлый посох оказался однозарядным противотанковым ружьём. Он шёл по обочине, и, видимо, до этого мирного стада ему не было никакого дела.
Даренский вернулся к машине.
— Готово? — спросил он.
Лейтенант, худощавый, робкий юноша, проговорил:
— Майора нет, товарищ подполковник.
— А где же майор?
— Он пошёл молоко искать, чтобы позавтракать перед отъездом. Тут у хозяев корова не доится.
Даренский прошёлся по двору и сказал:
— Чёрт знает что, спешу, времени нет, а тут, оказывается, корова не доится!
Несколько минут он ходил молча, охваченный внезапным раздражением.
— Долго я буду вашего дояра ждать? — спросил он.
— Да он с минуты на минуту должен прийти,— сказал виноватым голосом лейтенант и, оробев, бросил на землю свёрнутую папироску.
— В какую сторону он пошёл?
— Вот по этому порядку,— сказал лейтенант.— Разрешите сбегать поискать?
— Не надо,— ответил Даренский.
Его раздражение против майора росло всё сильней. С ним случалось, как обычно это бывает с нервными людьми, что всю желчь и злость свою он внезапно обращал против совершенно случайного человека.
И когда Даренский увидел майора с арбузом подмышкой и литровой тёмной бутылкой, ставшей светло-зелёной от налитого в неё молока, он задохнулся от злости.
— А, товарищ подполковник,— сказал майор и положил арбуз на сиденье машины,— как спали? Я вот молочка парного достал.
Даренский молча смотрел на него и тихим голосом, которым обычно и произносятся самые злые слова, сказал:
— Вместо того, чтобы беречь каждую минуту, вы бегаете по избам и занимаетесь товарообменом.
Лицо майора стало тёмным от крови, прилившей под загорелую кожу; несколько мгновений он молчал, потом негромко произнёс:
— Виноват, товарищ подполковник. Лейтенантик наш всю ночь кашлял, я решил его парным молоком угостить.
— Ладно, ладно,— сказал, смутившись, Даренский,— давайте всё же ехать.
Ему казалось, что он слишком медленно едет, а в действительности он нервничал оттого, что ехал слишком быстро.
Даренский посмотрел на майора — лицо его, раздражавшее своим, казалось, невозмутимо спокойным выражением, сейчас было напряжено, рот полуоткрыт, а в глазах было нечто такое растерянное и в то же время напряжённое, почти безумное, что Даренский невольно оглянулся, посмотрел в ту сторону, куда смотрел майор. Казалось, какая-то ужасная сила готовилась обрушиться на них, может быть, парашютисты, десант?
Но дорога, искромсанная колёсами и гусеницами, была пуста, лишь вдоль домов плелись беженцы.
— Тамара, Томочка! — сказал майор, и молодая женщина в тапочках, подвязанных верёвками, с мешком за плечами и девочка лет пяти с маленьким, сшитым из наволочки мешочком остановились.
Майор пошёл к ним навстречу, держа в руке бутылку молока.
Женщина, недоумевая, смотрела на военного, идущего к ней, и вдруг крикнула:
— Ваня!
И так страшен был этот крик, столько в нём было жалобы, ужаса, горя, упрёка и счастья, что все слышавшие его зажмурились и невольно поморщились, как морщатся от внезапного жара и от боли.
Женщина бросилась к майору, беззвучно и без слёз рыдая, обхватила его шею руками.
А рядом стояла девочка в босоножках и, широко округлив глаза, смотрела на бутылку с молоком, которую сжимала большая, с надувшимися под коричневой кожей жилами, рука её отца.
Даренский почувствовал, что его затрясло от волнения. И после вспоминалась ему эта минута, и казалось, что он понял именно тогда всю горечь войны — это утром в песчаном Заволжье, запылённая, бездомная женщина с худенькими девичьими плечами стояла рядом с широколицым сорокалетним майором и громким голосом говорила:
— А Славочки нет больше, не уберегла я его.
И тоска при воспоминании вновь сжимала его сердце, как в ту минуту, когда двое людей смотрели друг на друга, и лица их и глаза выражали и лютое горе и бездомное счастье той ужасной поры.
Через несколько минут майор провёл женщину с ребёнком в избу, тотчас вышел и, подойдя к Даренскому, сказал:
— Простите, товарищ подполковник, я вас задерживаю, вы езжайте без меня. Я семью встретил.
— Мы подождём,— проговорил Даренский.
Он подошёл к машине и сказал представителю:
— Да, скажу вам, будь это моя машина, я бы попутчиков ссадил, а женщину бы доставил до Камышина.
— Нет уж, давайте ехать,— сказал представитель,— у меня задание командования, а им тут до завтрашнего утра разговору.
И, оглянувшись на молчавшего шофёра и лейтенанта, в эту минуту с обожанием смотревшего на Даренского, он подмигнул и рассмеялся.
Даренский понял, что действительно лучше поскорей уехать, не мешать майору бесполезной, ненужной заботой, и сказал:
— Ладно, заводите машину, а я сейчас возьму вещи.
Он вошёл в избу и, опустив голову, стал нашаривать в полумраке свой чемодан. Он слышал, как старуха хозяйка, всхлипывая, что-то говорила, увидел расстроенное лицо старика хозяина, стоявшего с шапкой в руках, увидел бледное, возбуждённое лицо невестки — видимо, внезапная встреча разволновала всех.
Он старался не смотреть на майора и его жену, ему казалось, что им нестерпимо тяжело присутствие и внимание посторонних.
— Мы, значит, поехали, товарищ майор,— громко сказал он,— разрешите пожелать всего хорошего. Вы, видно, задержитесь тут.
Он пожал майору руку и, подойдя к его жене, снова почувствовал волнение. Она протянула ему руку. Даренский низко склонил голову и бережно поднёс к губам её тонкие, как у девочки, с чёрными следами от кухонного ножа, пальцы.
— Простите нас,— сказал он и поспешно вышел из избы.
13Какая выворачивающая душу была эта встреча! Горе, цепкое, как бурьян и чертополох, было сильней радости, и каждое радостное чувство тотчас забивалось горем.
Встреча ужасала своей кратковременностью — ведь больше дня она не могла продлиться.
Лаская дочь, Берёзкин испытывал страшное, страстное горе по сыну. Люба не понимала, почему у отца каждый раз, когда он брал её на руки, гладил её по голове, лицо вдруг хмурилось, словно он злился. Она не могла понять, почему мать, горевавшая столько об отце, теперь, встретив его, то и дело начинала плакать.
Однажды ночью матери приснилось, что отец вернулся, и Люба слышала, как она смеялась, разговаривала с ним, но теперь, когда эта встреча произошла наяву, а не во сне, она два раза повторяла:
— Нет, нет, я не буду плакать, какая я дура.
Она не понимала, почему сразу же после встречи они заговорили о расставании, стали записывать адреса, отец сказал, что посадит их на попутную машину до Камышина, стал спрашивать, нет ли у мамы фотографии на память, так как старые фотографии за год почти совсем истёрлись.
Он принёс из сарая свои вещи и разложил на столе угощение, какое Люба видела однажды в гостях у Шапошниковых. Тут было сало, и консервы, и сахар, и сливочное масло, и красная икра, и колбаса, и даже шоколадные конфеты.
Мама сидела за столом, как гостья, а отец всё готовил сам. А потом мама быстро стала отламывать кусочки хлеба и вылавливать консервы из банки, а Люба всё спрашивала: «А колбасу мне можно?.. И сала можно ломтичек?» — «Можно»,— говорил папа. Он протянул ей кусок хлеба с маслом, и она положила наверх кусочек печенья и стала есть — это было очень вкусно, так вкусно, что Люба начала смеяться. Люба посмотрела на отца и увидела, что он смотрит на быстро жующую маму, на её дрожащие пальцы, а на глазах его — слёзы. Неужели ему жалко продуктов и он заплакал от этого? На мгновение она замерла от обиды, но тут вдруг ощутила своим маленьким сердцем всё, что чувствовал отец в эту минуту. И не радость найденной опоры, а желание утешить и защитить отца в его беспомощности и горе почувствовала она. Посмотрев в тёмный угол избы, где, казалось ей, притаились силы зла, она суровым голосом произнесла: