Молотов. Полудержавный властелин - Феликс Чуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Малашкин восхвалял Брюсова и ругал Маяковского — называл его «барабанщиком».
— Он был трус и холуй, — сказал Малашкин. — Пришел в редакцию и стал требовать, чтоб ему платили не по рублю за строчку, а по рублю с полтинником, как Демьяну Бедному. Сел в кресло перед редактором и положил ему ногу на стол. А тот не растерялся: «Вон отсюда!» Вы б видели, как драпанул Маяковский! А еще помню, как в Дом журналиста приехал Луначарский, во франтоватом костюме, в белых туфлях, с рваными подошвами, правда. Маяковский бросился к нему, извивался мелким бесом, смотреть противно…
20.03.1971,09.10.1975
Я говорю, что Центральному Дому литераторов присвоили имя Фадеева.
— Было его посмертное письмо, — вспоминает Молотов. — Правда, память у меня сейчас не настолько хороша, но помню, что пессимистичное письмо. Хрущев ему не нравился, хрущевское руководство. Не в пользу Хрущева. Помню, Хрущев скороговоркой прочитал и спрятал в карман.
…Приведу разговор Молотова с Малашкиным.
— Помнишь, как на даче в Мещерине я защищал Павла Васильева? — говорит Малашкин. — Я привез его поэму «Соляной бунт».
— Я читал, — отвечает Молотов.
— А на другой или на третий день меня вызвали. Я поехал за Павлом. Его доставили в Подольск, на три года осудили кирпичи класть. Это Павла Васильева! Книгу его рассыпали. Я дал рецензию на печатный лист, чтоб ее восстановить. Конечно, Павел сделал гнусность: в писательском клубе взял Эфроса за бороду и провел через зал… Это тот самый «в белом венчике из роз, впереди — Абрам Эфрос». Уткин, Жаров и Алтаузен вытащили Павла на улицу Воровского, избили и сдали в милицию. Я тогда на даче вам сказал, там еще другие были: «Пушкин Инзова в Кишиневе головкой сапога ударил по лысине, ему же ничего не сделали!» Я с Павлом Васильевым близко не был знаком, но ведь талантливый человек, зачем же его так? Гронский его утопил. Павла расстреляли, а Гронский семнадцать или восемнадцать лет был просто в ссылке. Васильев не был еще арестован, а Тройского уже взяли, и он сказал: «За Павла Васильева боролись две силы».
Когда 50-летие Павла было, я Тройскому сказал на собрании: «Так какие же силы? Что, он враг Советской власти, партии или кому? Он никогда не был врагом, он был большой хулиган».
— Он был антисемит. И за это его расстреляли, — говорит Молотов.
Малашкин рассказывает, как хулиганил Павел Васильев.
— Тогда в Москве мясо, печенка свободно продавались чуть ли не на каждом углу. Павел купит коровье вымя, засунет себе в брюки, а когда симпатичные девушки проходят, вытаскивает сосок наружу, отрезает его ножом и бросает им под ноги… Было и другое. И когда его в очередной раз арестовали, я пошел к Сталину. Попросил опять за Павла. Сталин сказал: «Хулиган ваш Павел». Снял трубку и велел отпустить… А вот в последний раз я не смог его выручить. Его снова арестовали, а я был в отпуске. Потом он погиб.
— Вот его, конечно, жаль… — говорит Молотов.
— Когда умер Ленин, Воронский напечатал в «Прожекторе» мое стихотворение. В нем смысл такой, что умер Ленин, но рабочий класс должен быть спокоен: есть Сталин. Но Воронский выбросил эти строфы. Сталин сказал мне, чтоб я послал ему это стихотворение. А я смутился — неудобно посылать. Это я, наверно, неправильно сделал, ведь он ко мне хорошо относился, ты же помнишь, Вячеслав. А сам Сталин, между прочим, я считаю, писал латинской прозой.
— Да, — говорит Молотов, — у него своеобразный литературный стиль. Ни с кем не спутаешь. Очень, так сказать, прелестный язык, никому больше из наших литераторов не доступный. Не скажешь, что за него кто-то писал, все сам: и речи, и статьи, и доклады, и приказы…
— Конечно, это не Хрущев и не Брежнев. Я Хрущева видел в японском тренировочном костюме с четырьмя Золотыми звездами. Шестьдесят четыре награды успел получить! — говорит Малашкин.
— Вот ты кланяешься Ленину и Сталину, а по-большевистски выводов не делаешь — ленинских и сталинских.
— А выводы пусть делают другие. Писатель не должен делать выводы.
— Но писатель должен быть более догадливым, чем обыватель, чем коммунистический обыватель, — утверждает Молотов.
Заговорили о работе Ленина «Государство и революция».
— Ленин — политик, государственный деятель, но много противоречий в нем, — говорит Малашкин.
— Много? — переспрашивает Молотов.
— Много. И вот я хочу сказать…
— Ты все отделываешься от Ленина.
— Не отделываюсь.
— Легко.
— Я вот смотрю: народ, миллионы, миллиарды людей. Есть народ способный — его меньше, есть народ талантливый — его еще меньше, есть народ незаурядный — его очень мало, а гениальных — единицы.
— Допустим, — соглашается Молотов.
— Поэтому культура людей…
— Ленин этого не знал, ты думаешь?
— Знал он великолепно, но он не пишет об этом.
— Не пишет.
— Почему он не пишет об этом? Вот убирают картошку культурные люди, кандидат наук. Он должен сказать: «Я кандидат, я не хочу убирать картошку!» Он боится это сказать, его уволят.
— Если он такая сволочь, что боится или не хочет, то какой же он коммунист?
— Я согласен с тобой, что он не только сволочь, а много хуже. Но, во-первых, если уж он пошел убирать, так он должен делать это культурно, а он не делает, картошка на поле остается.
— А он обязательно должен пойти.
— Тут нужно что-то решать. Глубокая тайна, нет, не тайна, а просто черт знает что. Он не советский человек, он та сволочь, которая побоялась сказать…
— Ты вот разберись в этом вопросе, — подначивает Молотов.
— Так я разобрался, я Ленина очень много читал, не все, конечно.
— Есть такая песня: «Карлу Марлу я читала, ничего не понимала». Ты объясни, что тут напутал Ленин, вот объясни, пожалуйста.
— Там ничего не напутано. Я тоже запутался. Но там истина не сказана. Истина не сказана. Вот слушай. Вот ты академик…
— Был академиком. Меня вышибли из этого звания. Сталин почетным академиком был. Ну вот, объясни, пожалуйста.
— Что объяснять, все ясно…
Читаю из «Государства и революции»: «Все дело в том, чтобы они работали поровну, правильно соблюдая меру работы, получали поровну».
— Вот как правильно? Есть тут, в этой книжке еще кое-что написано, — добавляет Молотов.
— Мы с тобой уже говорили на эту тему.
— А я не во всем соглашался.
— Я тебе позже докажу. Нижний Новгород, 1920 год. Я приехал к нему ночевать. — Малашкин показывает на Молотова. — У него большая комната и прихожая, и ничего у него не было, и ничего не надо. В восемнадцатом, девятнадцатом, двадцатом мы голосовали, выбираем в губком тебя, рабочие, партийцы собираются. Я сижу на краю, Рябинин и ты. Тайного не было голосования, рабочие меня знают, любят, а рабочий класс был неплохой в то время. Меня проваливают, Рябинина проваливают, обсудив все качества, а тебя выбирают.
— Ты зубы не заговаривай, — говорит Молотов.
— Дали тебе оклад жалованья. Потом ты стал Первым секретарем ЦК в 1921 году, ты получал сто пятьдесят один рубль с копейками, а я, ответственный инструктор, сто сорок семь рублей сорок семь копеек, и я еще печатался, у меня денег больше было. Подожди, выслушай, мы с тобой в ГУМ ходили, ты забыл это, эмали покупали — подарок Полине Семеновне ко дню рождения, у тебя денег не хватало…
— Ну?
— Ты занял у меня десятку, так до сих пор не отдал! (Смех.)
Малашкин продолжает:
— Значит, Ленин, когда писал об этом, предвидел, что рабочий класс и все население… А вот когда ты стал государственным деятелем, когда ты стал, зазнался. Слуги народа в автомобилях, а народ в полуподвалах. Тут можно много рассказать, и Вячеслав Михайлович здесь не прав.
— В чем я не прав?
— Ты ведь согласился, что Ленин это тоже смутно определил и непонятно.
— Я так сказал.
— Сказал, Объясни нам сейчас, — настаивает Малашкин.
— Я хочу, чтоб вы объяснили.
— Я объяснил так, как сказал о рабочих.
— Так Дубчек объясняет. А ты как Малашкин объясни.
— В одном доме с Кагановичем живет, — говорю я.
— Вот оно видно! Шайка-лейка, антипартийная группа! — смеется Молотов.
— …Единственно настоящая наука — это история, — говорит Молотов. — Она — наука всех наук. И если взять ее в полном масштабе, она нам, конечно, дает наиболее эффективные, наиболее точные картины всей жизни, событий и так далее, но все-таки ее препарирует каждый по-своему. И пока есть борьба классов, каждый со своей точки зрения подходит, иначе и быть не может.
— Могу я одно слово сказать? — спрашивает Шота Иванович.
— По-моему, уже два слова сказали, — усмехается Молотов.
— Нет, к этому можно?
— Безусловно, можно.
— Уму непостижимо, — говорит Шота Иванович, — как развивается техника, в ближайшие двадцать лет что будет — страшно!