И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата - Сборник статей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поведение Блока на эстраде существенно подсвечивало восприятие его последнего выступления и невольно подталкивало слушателей самостоятельно сформулировать тезис, который в речи отсутствовал: Пушкин мог творить, а нам (поэтам) при большевиках – смерть.
2
Однако едва ли не в равной степени на сознание и память слушателей действовали скрытые отсылки к трудам предшественников, присутствовавшие в речи «О назначении поэта» и определявшие место Блока в ряду истолкователей пушкинского творчества.
Надо отметить, что это не было, как, скажем, у Ходасевича или, позднее, у Ахматовой, место профессионального пушкиниста. В тексте речи педантичный, как правило, Блок не только трижды неточно процитировал стихи Пушкина, но и приписал хрестоматийную реплику одного пушкинского персонажа другому: «„Когда бы все так чувствовали силу гармонии!“ – томится одинокий Сальери» (162). Неточности явились следствием сознательной установки: свободно обращаться с фактами, особенно если они не укладываются в жестко заданную идеологическую концепцию.
Характерным примером такого вольного обращения может служить краткий «исторический экскурс» Блока в историю употребления слова «чернь», метивший в Д.И. Писарева как автора статьи «Пушкин и Белинский»:
...Вряд ли когда бы то ни было чернью называлось простонародье. Разве только те, кто сам был достоин этой клички, применяли ее к простому народу. Пушкин собирал народные песни, писал простонародным складом; близким существом для него была деревенская няня. Поэтому нужно быть тупым или злым человеком, чтобы думать, что под чернью Пушкин мог разуметь простой народ. Пушкинский словарь выяснит это дело – если русская культура возродится (164).
Конечно, у Блока, когда он работал над этим фрагментом своей речи, не было под рукой «Словаря языка Пушкина», где первое значение слова «чернь» раскрыто как «простонародье, городские низы, уличная толпа, сброд»16. Но ведь ничто не мешало поэту заглянуть в словарь Даля и убедиться, что интересовавшее его слово там определяется как «черный народ, простолюдины, особ<енно> толпа, ватага их»17, следовательно, в пушкинские времена простонародье чернью называлось, и еще как. Другое дело, что в стихотворении «Поэт и толпа», как, предваряя Блока, писал еще Л.Н. Майков, Пушкин действительно обращался «не к народной черни, а к пустой толпе светской»18. Сравним у Блока: «Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет „светский“» (164).
В целом же, повторимся, Блок никоим образом не претендовал на роль продолжателя методологических традиций Майкова и других пушкинистов. Каноном для него в данном случае послужила речь о Пушкине Достоевского, а также одна из наиболее значительных ее модернистских вариаций.
Вновь процитируем мемуары Б. Харитона:
...Когда в Комитете Дома литераторов в декабре 1920 г. был сделан доклад о проектируемом торжественном заседании памяти Пушкина и председатель комитета, покойный акад. Н.А. Котляревский обратился к Блоку с вопросом, согласен ли он произнести на предстоящем заседании речь, Блок, не поднимая головы, стал думать.
– После Достоевского… – медленно и тихо произнес Блок. – Я не могу сейчас решить… Я дам ответ через несколько дней19.
Параллель между речами Достоевского и Блока проводили многие современники: «Незабываемая речь. Потрясающая речь. Ее можно только сравнить с речью Достоевского на открытии памятника Пушкину» (реплика Гумилева)20; «Достоевский и Блок говорили о Пушкине перед смертью»21. Как минимум дважды специально писали об этом исследователи22. Должно обратить внимание на то, что слово «назначение», вынесенное в заглавие текста Блока, трижды встречается в речи Достоевского23. Отыскивается в ней и издевательский пассаж о чиновниках, позднее развернутый Блоком в серию инвектив: «О, огромное большинство интеллигентных Русских, и тогда при Пушкине и теперь, в наше время, служили и служат мирно в чиновниках»24.
Кого из мыслителей модернистской и предмодернистской эпохи, что подхватили у Достоевского пафос идеологического истолкования Пушкина, Блок выбрал себе в союзники? Это не был многолетний блоковский единомышленник Вячеслав Иванов – следы диалога с его эссе «Поэт и чернь» в «О назначении поэта» минимальны25. И не духовный наставник автора «Стихов о Прекрасной Даме» Владимир Соловьев – с его «Судьбой Пушкина» поэт резко полемизирует. В ключевых местах речи Блок сочувственно откликался на соображения, высказанные в статье Д.С. Мережковского «Пушкин» (1897). В 1906 году Блок писал:
...<С>татья о Пушкине, вновь изданная, звучит по-новому. Она – не случайная прихоть, не красивый этюд, но осуществление святого права русского писателя <…>. Сколько одиноких лет ждал Мережковский читателей, которые не перетолковывали бы его по-своему, а болели бы одной с ним болезнью! Теперь только стали его слушать. Слава богу, давно пора!26
Как представляется, на Мережковского Блок «ссылается» уже в знаменитом зачине «О назначении поэта»:
...Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними – это легкое имя: Пушкин (160).
Источником для двух эпитетов зачина («веселое» и «легкое»), по-видимому, послужило письмо Пушкина к Рылееву от 25 января 1825 года:
...Бестужев пишет мне много об «Онегине» – скажи ему, что он неправ: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии? куда же денутся сатиры и комедии? следственно, должно будет уничтожить и «Orlando furioso», и «Гудибраса», и «Pucelle», и «Вер-Вера», и «Ренике фукс», и лучшую часть «Душеньки», и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc. etc. etc____Это немного строго27.
Следует, однако, вспомнить осуждающую констатацию в соловьевской «Судьбе Пушкина»:
...Вся высшая идейная энергия исчерпывалась у него поэтическими образами и звуками, гениальным перерождением жизни в поэзию, а для самой текущей жизни, для житейской практики, оставалась только проза, здравый смысл и остроумие с веселым смехом28.
И – развернутое одобрительное замечание в статье Мережковского: «Таким он был и в жизни: простой, веселый <…>. Он всех заражал смехом <.. > веселостью проникнуты и сказки, подслушанные поэтом у старой няни Арины, и письма к жене, и эпиграммы, и послания к друзьям и <„>Евгений Онегин<“>»29.
Фрагмент статьи Мережковского, где говорится о пушкинской «<п>отребност<и> „высшей свободыа»30, представляет важную параллель еще к одному месту речи Блока о Пушкине: «Мы знаем, что он требовал „иной“, „тайной“ свободы» (166).
С Мережковским и (на этот раз) с Соловьевым Блок был солидарен, подвергая остракизму Писарева: «<Т>о, что слышалось в младенческом лепете Белинского, Писарев орал уже во всю глотку» (167). У Соловьева: «Над Пушкиным все еще тяготеет критика Писарева»31. У Мережковского: «След мутной волны черни, нахлынувшей с такою силою, чувствуется и поныне. Авторитет Писарева поколеблен, но не пал»32.
Тем решительнее Блок размежевался с Соловьевым и согласился с Мережковским в том фрагменте своей речи, что лучше всего запомнился ее первым слушателям и читателям:...Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха <…>. Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю, тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл (167).
Эти слова прямо спорят с тезисом «Судьбы Пушкина» («Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна »)33, который поэт, по свидетельству Е. Книпович, в своем экземпляре статьи Соловьева «особенно резко, чертами, закрывающими промежутки между строчками, перечеркнул»34. Развивал же Блок следующее соображение Мережковского: «Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность. Он погиб, потому что ему некуда было идти, некуда расти»35.
Существенно, что младший поэт высказался в унисон со старшим не просто о Пушкине, но о Пушкине, погубленном современной ему русской действительностью. Соблазнительно было бы предположить, что таким образом Блок принес покаяние одному «из своих первых учителей в „новом искусстве“», в 1918 году превращенном будущим автором «О назначении поэта» в «символ позорной реакции»36.
Именно так это могли понять и, кажется, поняли слушатели-современники, многие из которых в силу профессиональной необходимости не раз перечитывали статью «Пушкин» и были хорошо осведомлены как о политической позиции четы Мережковских, так и о сложной истории взаимоотношений Гиппиус и Мережковского с Блоком.