Когда крепости не сдаются - Сергей Голубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Писана маслом, но еще не кончено…
Река пляшет и бешено крутится между гранитными берегами. Провал, в котором бьется эта сумасшедшая река, все суживается и суживается: скалы карабкаются вверх и, сходясь, заслоняют горизонт. Но в этой каменной стене природа пробила громадное готическое окно, развернув за ним вторую картину. Солнце еще прячется за утесами, а лучи его уже скользят по лысым вершинам гор, и, постепенно спускаясь, ложатся блестящей пеленой на бархатистую зелень скатов. Сонные облака, как огромные скирды хлопка, медленно перекладываются с бока на бок и, лениво одеваясь в волнистые золотые одежды, поднимаются и летят в разные стороны. У подножия скалистого амфитеатра, под широкой террасой сада, — две фигуры. Одна — старик, с морщинистым и носатым, как у Велички, лицом, с зеленоватыми клочьями волос на подбородке, с мутными и красными пятнами вместо глаз. Он сидит, завернувшись в шубу, возле белой сакли. Другая фигура — дитя. Мальчик стоит у ног старика, черноглазый и веселый, в широкополой черной шляпе на голове, совершенно голый, смуглый, с толстеньким и круглым, как арбуз, животиком. Картина складывалась из контрастов. Свет и мрак, красота и уродство, молодость и старость, — все в ней служило… чему? Карбышев не понимал. Ведь картина еще не окончена…
— Я никогда не думал, Константин Иванович, — сказал он, — что вы…
— Да, да…
— Это — Кавказ?
— Авария… Река Койсу… Но не в том дело.
— А в чем?
— Видите ли… Тема моей картины — бессмертие. Стало быть, Кавказ это или Урал, Саратов или Лигово — совершенно все равно. Да вот сейчас вы меня поймете…
Он торопливо подошел к роялю, поднял крышку, сел, ударил костлявыми пальцами по желтым клавишам.
— Моя музыка, мои слова…
И хриплый старческий голос уверенно повел мелодию:
Великих дней стальная борона
Взрывает целину под семена бессмертья.
С тех пор, как ожила родная сторона,
Не знаю больше, что такое смерть, я…
Звонкий топот женских каблучков в соседней комнате оборвал пение. Запахи весны и духов усилились. В кабинет быстро вошла жена Велички в костюме тальер и шапочке с мехом. Величко старел; она — молодела и хорошела с годами. Ее классический профиль и черные брови делались как-то даже чересчур, неправдоподобно, неприятно красивы. Карбышев встал.
— Здравствуйте, — небрежно сказала она и сейчас же повернулась к мужу, — ты знаешь, кого я сейчас встретила в Летнем саду, Константин? Ты будешь изумлен. Азанчеева… Леонида Владимировича. Азанчеева!..
Подвязываясь салфеткой, Величко говорил:
— Стал я, батенька, таким прожорой, что боюсь помереть за обедом…
Карбышев ел мало, как воробей. Но водке и гость и хозяин дружно отдавали честь. Графин сверкал в трясущейся руке Константина Ивановича.
— Чижовочки… Еще…
Карбышев пил, не пьянея, и рассказывал о своей новой работе: «Справочник по мировой войне». Несметное богатство материалов в Лефортовском архиве… С Петра Великого… И все — в превосходном состоянии… Азанчеев тоже не вылезает из архива… Готовит второй том гигантского сочинения: «Эволюция войны»…
— Я читал первый том, — промямлил Величко, — чижовочки… Что сказать? Не люблю я предрешенности суждений. И восхищаюсь или негодую не в силу обязательности, а потому, что мне так хочется. Скажу прямо: написано развязно и глупо.
— Глупо так говорить, — вступилась за Азанчеева хозяйка.
Величко не заметил.
— Почему развязно и глупо? Вы раскрываете книгу на предисловии и читаете: «Мы ставим перед собой скромную задачу — вывести стратегическое мышление из закоулков и тупиков на прямую дорогу». Как вам нравится эта «скромная» задача? И тут же невероятная путаница из предвзятостей и самых тенденциозных обобщений, нагромождение истин, категорически противоречащих друг другу. Так-с… Выходим на «прямую» дорогу и читаем: «Шестьдесят восемь лет назад незабвенный Милютин поставил перед русской Академией Генерального штаба задание, которое мы намерены выполнить теперь». Чувствуете, как скромность ударяет в ноздрю? Хорошо. Раскрываем книгу на первой попавшейся странице и сразу же упираемся в дикую болтовню о том, будто гражданские ученые отрицали прежде военную науку и будто отсюда возник грандиозный провал в общественных знаниях нашей эпохи. Забыли, мол, что военное дело есть могучий рычаг прогресса и реформ во всех отраслях человеческой деятельности. Еще чижовочки? Забыли, мол, мерзавцы, а я вам напомню и разъясню. И все это — для того, чтобы ему на свободе предаться размышлениям над военной историей. Как будто характер будущей войны можно вывести из размышлений о военной истории… Черт знает, что такое!
Карбышев усмехнулся.
— Размышления над прошлым — дело не бесполезное. Но Леонид Владимирович не просто размышляет, он загипнотизирован прошлым. Чтобы разогнать этот гипноз, надо думать о будущем. А он и в ус не дует. Вообще я никогда не мог понять, где у него кончается ловкость и начинается неловкость…
Величко был согласен всем существом — выражением лица и глаз, губами, даже руками.
— Чижовки? Шапошников — умен и талантлив. Выпустил капитальнейшее исследование о Генштабе. И для второго тома взял эпиграфом из Ленина: «Война есть насквозь политика». У Азанчеева, конечно, от зависти глаза — вкось. Минуты не теряя, принялся сам строчить. Но книга Шапошникова — свежая, смелая. Это такая книга, в которой командир Красной Армии уверенно перечит Мольтке, Людендорфу, Конраду фон Гетцендорфу, расправляется с ними по-свойски, — это ново, в этом есть будущее. А со слизняка Азанчеева — что взять? Вы говорите: ловкость — неловкость… Да ведь неловкость-то у него от избытка ловкости. Каверзный он человек, вот что…
Карбышев опять усмехнулся. Он и теперь не хотел изменять своему всегдашнему правилу — не бранить отсутствующих. Но было в нынешнем разговоре что-то такое, от чего правило это вдруг ужасно отяжелилось.
— При царе был хорош, — сказал он, — при Керенском — еще лучше; похоже, что и теперь не пропадет. Классический пример маскировки…
— Ха-ха-ха! — расхохотался Величко. — Хорошо! Очень хорошо! Однако думаю, что с большевиками у него не выйдет. Строит он свое здание на песке, на беспартийности его строит. И здесь — крепкая ошибка, потому что беспартийность военных всегда была дурацкой сказкой, придуманной в партийных целях, и давно уже никого обмануть не может. От московских стрельцов до елизаветинских лейб-компанцев, от убийства Петра III до декабристов — сплошь военная партийность. Войска служат власти, а власть — классу. Захотели бы войска быть беспартийными, — да разве им кто позволит? Глупость Азанчеева от того, что он ничего этого не понимает. Кстати, спрошу вас: а почему вы не в партии?
Вопрос этот выскочил из Велички так внезапно, что он и сам удивился — даже графин с чижовкой не донес до рюмки Карбышева и поставил на стол.
— Насчет меня — понятно. Я стар. Поздно мне. А вы? Вы?
* * *Карбышев присутствовал на выпуске в Военно-технической академии и слушал речь Велички. Старик стоял на кафедре, маленький, сморщенный, и говорил, сверкая глазами:
— История ядовита, как змея, а может быть, даже и еще ядовитее змеи. Ее яд — время. А противоядия нет, так как нет бессмертия. Но разве и в самом деле нет бессмертия? Да, для убогих рутинеров, души которых так долго подвергались ремесленной дрессировке, что в конце концов совершенно утратили способность развиваться и творить, его нет. Но для многих из вас оно существует. Вне своей эпохи человек — ничто. Только из эпохи растет и поднимается к солнцу его душа. Юноши старых буржуазных романов очень часто талантливы. Но они почти всегда «без соломенного тюфяка», — брошены рукой слепого рока на острые камни грязных житейских дорог. Вы — совсем в ином положении. Для вашего роста не надо ни случайных успехов, ни рискованных удач. Необходимо лишь сознательное и деятельное участие в борьбе советского народа за будущее. Здесь — ваше бессмертие. И вместе с вашим — мое, потому что лучшую частицу самого себя я отдал вам, товарищи, вложил ее в вас, дорогие друзья. Потому бессмертен я, что именно вам оставил свои знания, — вам, инженерам Красной Армии, мастерам великого труда…
Величко говорил, говорил, потом закрывал глаза и, отдышавшись, передохнув, продолжал говорить. Когда он шел с кафедры на свое место, к нему подходили, жали ему руки, с чем-то поздравляли, за что-то благодарили и восхищались по поводу чего-то. Среди восхищавшихся был и Азанчеев.
— Как убежденный сторонник победы пролетариата в будущей классовой войне, — ласково отдуваясь, бормотал он, — я горячо благодарю вас, Константин Иванович, за вашу прекрасную речь…
Величко повернул к нему лицо, вдруг сделавшееся удивительно похожим на съежившийся пузырь с желчью, и злобно отчеканил:
— Красиво говорить, Леонид Владимирович, не трудно, а думать красиво не каждый умеет.