Изгнание норманнов из русской истории. Выпуск 1 - Наталия Ильина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как заключал Максимович, «вот две новейшие противоположности, в которых Шлецеровская система распадается на свои составные начала, доходя в каждой до той крайней односторонности, при которой сии разрозненные начала действуют друг на друга уже разрушительно, соединяясь с другими началами прежних источников нашей истории». Озвучив позиции сторонников южнобалтийской теории происхождения варягов (Каченовского, Венелина, Морошкина), исследователь подчеркнул, что последний понимал варягов, как Ломоносов (не одно племя или народ, а военное сводное товарищество морских разбойников). Затем ученый согласился с тождеством летописного Рюрика и Рорика Фрисландского, привел разные объяснения слова «варяги» и напомнил, что еще Карамзин обратил внимание на наименование в древности преимущественно Русью Южную Русь и что X. А. Чеботарев, а за ним школа Каченовского проводили мысль о переходе этого имени с юга на север[195]. На следующий год Максимович, упомянув финскую, норманскую и черноморскую версии происхождения руси, подчеркнул, что «никто из русских писателей от Нестора до Ломоносова не признавал скандинавских немцев своими прародителями» и что мнение Ломоносова о разноплеменности варягов повторили П. И. Шафарик и М.П. Погодин[196].
Под воздействием критики оппонентов норманисты начинают менять тональность своих рассуждений, примером чему являются историографические работы Н.И. Надеждина и А.Ф. Федотова. В 1837 г. Надеждин на страницах «Библиотеки для чтения» выступил со статьей «Об исторических трудах в России», где констатировал: «Байер был человек обширной учености, неутомимого трудолюбия и высоких критических способностей». И хотя незнание русского языка «вовлекло его во множество грубейших ошибок», вместе с тем он открыл «новый, критический период нашей истории», «первый обнаружил недоверчивость к летописным преданиям, которые до тех пор были предметом безусловного верования; предпочел им чужестранные источники, о которых никто не слыхивал», и «ввел в атмосферу нашей истории скандинавскую стихию».
Автор не сомневается, что «главным и самым ярким плодом критических работ Байера было скандинавское происхождение руссов от шведских нордманнов», что «не только оскорбило в некоторых народную гордость, но и возбудило политические опасения по причине свежих в то время неприязненных отношений к Швеции». В связи с чем речь Миллера «не была читана. Грустно подумать, что причиною тому был извет Ломоносова». Но из русских историков-дилетантов Надеждин выделил именно его, говоря, что «осторожнее и рассудительнее был Ломоносов. Натуралист по обязанности, литератор по призванию, он вышел на поле для него чуждое, но необыкновенная организация головы предохранила его и здесь от совершенного падения» и что его исторические опыты отличаются «воздержностью и здравомыслием суждений». Татищев, Ломоносов, Тредиаковский, Эмин, Щербатов, Болтин, Елагин, по словам исследователя, «хотя явно, часто даже с ожесточением, противоречили Байеру в выводах, по направлению и приемам критики принадлежат к его школе», что он, «наконец, был для них образцом и того филологического остроумия, которое составляло всю их критику». Но при этом Надеждин подчеркнул, что Байер «сам слишком много доверял словопроизводству, только владел им искуснее» и не сумел «внушить должного уважения к критике».
Связав со Шлецером «решительный переворот в нашей истории, введение строгой, методической, ученой критики», отметил его «отличное приготовление в школе Гесснеров и Михаэлисов», позволившее заняться ему тем, чем до него не занимался никто - изучением русских летописей, результатом чего стал «великолепный» «Нестор», «блистательный образец, как можно восстановить и нашу летопись в ясном и вразумительном виде», и произведший «впечатление во всем историческом мире. В России имел он решительное действие». Видя в нем «слепого энтузиаста русских летописей, обожателя Нестора», говорил о «самонадеянности шлецеровского догматизма», представлявшего все темные места ПВЛ «глупейшими сказками» переписчиков и отрицавшего за ними исторического содержания (отвергая по той же причине саги, ныне ставшие предметом изучения).
Теорию Эверса, отважившегося «восстать» против норманизма, получившего после Шлецера «каноническую несомненность», Надеждин охарактеризовал как «ересь неслыханного сумасбродства» (в «ересь», близкую Эверсовой, сам автор впадет через три года). Признавая высокие достоинства труда Карамзина, ученый вместе с тем отметил, что «его призвание было не историческое, еще менее критическое, в ученом смысле слова» (ибо он «родился литератором»), в связи с чем не смог подвинуть вперед нашу историческую критику, и что свою «Историю» он воздвиг «на нескольких страницах древнего временника, очищенного Шлецером».
Недостатки «Истории русского народа» Полевого автор объяснил недостатками «нынешней, весьма слабой обработки исторических материалов в России», и заметил с нескрываемой усмешкой, что ее автор, «увлеченный иностранною модою», прилагает к русской истории идеи западноевропейских историков (Ф.Гизо, О.Тьерри) и по системе Б.Г.Нибура объявил «Рюрика мифом; но между тем рассказывает обстоятельно и доверчиво, как этот миф приплыл на варяжском челноке из той же самой Швеции, где отыскал его Байер, утвердил Шлецер, узаконил Карамзин».
И для своего времени, и для будущего Надеждин высказал очень глубокую мысль, до сих пор непринимаемую, по причине господства в ней норманизма, российской наукой. Дав летописям изумительную оценку, он на полном на то основании сказал, что «эти первые, безыскусственные отголоски народного самоощущения, будут служить нам живым укором, если мы станем создавать русскую историю по чужим образцам, если будем смотреть сами на себя сквозь стекло, оцветленное иноземным толком»[197].
Сочинение «О главнейших трудах по части критической русской истории» А.Ф.Федотова, вышедшее в 1839 г. и повторяющее многие выводы предыдущих обзоров (в первую очередь Надеждина, под влиянием которого автору удалось избежать односторонности), вместе с тем довольно самостоятельно. Объясняя, что стремится «показать и прошедшее, и настоящее, и (некоторым образом) будущее направление русской исторической критики», ученый первым делом охарактеризовал наследие Байера, Миллера и Шлецера, ибо в них видит основателей «нашей исторической критики», родоначальников «всех исторических мнений».
При этом особенно выделяя Байера, перед которым по прибытии в Россию открылось «обширное, но еще не тронутое поле... для его деятельности!», что он «возвышался едва ли не над всеми европейскими учеными своего века - правильный критический взгляд на историю, следствие глубоких сведений, счастливой проницательности, искусства соображений», благодаря чему «он первый положил краеугольный камень, на котором доныне зиждется критическая наша история; уничтожил верования во многие басни, освященные временем; указал на новые источники византийские и западные», «собственным примером указал: где искать источников и как ими пользоваться». Отмечая, что не все положения Байера остались в науке и что незнание русского языка обрекло его на «грубые ошибки», Федотов категорично заключил: вместе с тем никто убедительно не опроверг его доказательства норманства варягов, и что всякое его рассуждение, «более или менее, посредственно или непосредственно, очищает нашу историю, наводит читателя на новые идеи, ведет к новым соображениям», и что даже самые явные его противники, «противореча Байеру в выводах, особенно в мнении о происхождении руссов, по направлению и приемам критики, принадлежат к его школе».
Несмотря на «безусловное верование в летописи» Миллера, отразившееся во всем творчестве академика (он «как бы не смел уклоняться от них, и потому, нарушая правила здравой критики, доходил иногда до странных заключений»), его «неусыпные труды внушают к нему уважение всех любителей отечественной истории» («он привел в известность все почти главнейшие домашние источники русской истории»). Одновременно с тем было сказано, что «в нем заметен недостаток способности критика: он безразлично верит свидетельствам разновременным, отечественным и иноземным, лишь бы они подкрепляли его мнение», не заботится о доказательствах, «важное смешивает с мелочным, так что трудно угадать господствующую мысль исторической картины, им написанной», что его «История Сибири», хотя и «есть прекрасный опыт, доселе незамененный другим лучшим», «не представляет ничего особенно замечательного ни по своему изложению, ни по мнениям: это есть только удовлетворительное извлечение из грамот, какие ученому путешественнику удалось отыскать в городовых сибирских архивах», что, по его же признанию, историей Новгорода, изложенной в «Кратком известии о начале Новагорода...», он занимался «наскоро, по особенному частному поводу».