Корзина спелой вишни - Фазу Гамзатовна Алиева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всем облике аула — покой и достаток. А ведь прежде этот аул считался одним из самых бедных в Дагестане. Даже, говорят, когда рождался ребенок, гости, приходя поздравлять с новорожденным, пели над его колыбелью:
Когда пойдешь просить милостыню
В чужой аул, в чужой двор,
Пусть собаки на тебя не лают,
Пусть щедрой будет рука хозяина.
А вот и дом Ашакодо. Хозяйка распахивает ворота, и мы всей гурьбой вваливаемся в ее тесный, вымощенный камнями двор. Здесь все так же, как в моем ауле, как во всех жилищах горцев: низ сакли занят под коровник. Каменная ограда залеплена лепешками кизяков, они сушатся на солнце. Во дворе нежно пахнет сухим сеном, кисловато — овчиной.
Кое-где между камнями ограды пробились ромашки и васильки. Большая комната с телевизором в переднем углу, с четырьмя окнами, выходящими на веранду, заставлена столами. Столы традиционно сдвинуты, образовывая букву «П».
Веселая бестолковая суета, которая всегда сопутствует застолью.
— А что, Ашакодо, — подзуживает ее Заира, — когда тебе было семнадцать, наверное, не пользовались столами. А удобно было сидеть на полу? А как вы сидели, скрестив ноги или как? А хинкал брали прямо руками?
— Ах, проказница! Когда мне было семнадцать, девушки не смели так разговаривать со старшими. А чтобы садиться есть вместе с мужчинами — ни-ни… Девушки всегда закрывали лицо и голову. Даже родной отец не знал, какого цвета волосы у его дочери. Ишь ты, распустила волосы. Да еще завилась, бесстыдница. Овца, да и только! И как тебе Ахмади разрешил. Ох уж эти мужчины! Какие-то они стали ненастоящие. Вот когда мне было семнадцать, достаточно было одного взгляда, чтобы вогнать жену в дрожь.
— Поняла, Заирка? — обрадовался Ахмади.
— Уже дрожу! — подхватила Заира и сделала такой несчастный вид, что Ахмади не выдержал и захохотал.
В горах темнеет быстро. И когда я, разгоряченная бузой и вниманием хозяев этого гостеприимного аула, вышла на крыльцо, у меня захватило дыхание от этого близкого, какого-то уютного неба, в котором шевелились большие, горячие звезды.
Я думала о них, об этих людях, собравшихся сейчас за столом, о том, что я вижу их впервые, а кажется — знала всегда, и в этом нет ничего удивительного, потому что они так похожи на моих аульчан. Вон тот старик, что все время поглаживает свою бороду, — разве это не тот же Али Курбан, только не нынешний, безбородый, а тот, каким я его помню с детства.
А строгая молчаливая женщина с глубокими печальными глазами и тонкими чертами лица, такими тонкими, как будто она не простая горянка, а по меньшей мере княгиня, женщина, которая все время молча подкладывала мне еду, разве она не похожа на мою мать?
Что же касается Ашакодо — тут я не могла сдержать улыбки — так это же вылитая тетя Умужат. Интересно, уловила ли это сходство моя тетя, узнала ли своего «двойника», понравился ли ей ее «живой портрет»?
И как хорошо дышать этим звездным воздухом, ощущать легкую слабость в коленях от выпитой бузы и думать о том, что ты будешь служить этим людям: помогать им в беде, распутывать клубки их противоречий, пытаться в меру сил ответить на их сложные вопросы, «выбивать» для них стройматериалы, книги, удобрения, комбайны…
Но вот меня зовут, и я возвращаюсь в дом к веселому гомону — от торжественной тишины.
Я замечаю, что «стол», как это бывает в середине пиршества, разделился на группки.
— Она вся в отца, — слышу я знакомый шепот и досадливо морщусь, поняв, что тетя Умужат опять говорит обо мне и, конечно, расхваливает меня вовсю.
Но этот нестройный гул перекрывает свежий девичий голос:
— Ашакодо, ты что, весь аул у себя собрала? К кому ни зайдешь — никого дома нету.
На пороге — маленькая, крепенькая, словно репка, девушка с рыжими волосами.
— Парзилат, проходи, посиди с нами, — и Заира стала прикидывать глазами, куда бы усадить девчушку.
— Да не-ет, — протянула та. — Я сегодня такая злая. С утра договорилась с Умайганат, что она оросит капусту. И, представляешь, она ушла сено косить, а на капусту отправила ребят. Они же дети — вот и полили в самый зной.
— Правильно, дочь моя! — загудел мужской бас. — Держи их в ежовых рукавицах. Ишь, распустились.
— Ну и серьезная девочка, — заметила я, когда та, кого звали Парзилат, ушла: все-таки пренебрегла приглашением Заиры.
— Она ужасно серьезная! — подтвердила Заира. — Так болеет за работу — невозможно передать! Она у нас звеньевая. Между прочим, у этой девочки уже трое сыновей. А знаете, как мы ее прозвали?..
ПАРЗИЛАТ — СИНЕЕ УТРО
Парзилат! Такое имя у звеньевой колхоза из далекою горного аула. В переводе оно означает Синее утро. И чудится мне в звучании этого имени раннее утро в горах Дагестана.
Вот большая веранда без дверей и без окон, вся открытая, как сердце горянки, когда оно ничем не омрачено. Веранда побелена белой глиной, добытой из-под горы. Ослепительная белизна не обжигает глаз, а согревает, словно искренняя сердечная улыбка хозяйки, когда она встречает у порога долгожданного гостя.
А в углу веранды широкие нары. На них, словно летний луг, разноцветный самотканый палас, покрытый сверху небольшим войлочным ковриком. Проснешься рано — и аромат созревающего хлеба, взрослой травы, цветов, увлажненных ночной прохладой, так сладок. И сонливости как не бывало. Словно принял холодный душ из вод девяти целебных родников с вершин девяти неприступных гор. На бледном небе последняя, слабо мерцающая звезда. И тут же над головой услышишь ласковое чириканье. Это ласточки. Они проснулись еще раньше тебя и вот уже возвращаются с добычей. Четыре желтых рта широко раскрываются навстречу матери. И с другой стороны отозвались птичьи голоса. И вот уже все вокруг зазвенело пестро и разноголосо и так уверенно, будто каждая птица знает, что не будь ее песни — не было бы и утра. И вот уже небо голубеет, становится все ярче. Не птичье ли пение добавило в него лазури?
Но это еще не синее утро.
Поднимись на крышу — и ты услышишь еще одну песню: это в каждом дворе стучат о донца глиняных крынок молочные струи. Они, как разорванная пряжа, сверкают между пальцами. И вдруг в живой тишине утра раздается женский голос. Он