Передышка - Примо Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки пропуск давал право выйти из лагеря законным путем, а не месить грязь, обходя лагерь кругом. По мере того как я набирался сил, а погода улучшалась, мне все сильнее хотелось отправиться в экскурсию по незнакомому городу. 15 самом деле, какой же смысл в нашем освобождении, если нас продолжают держать за колючей проволокой? Впрочем, местные жители относились к нам доброжелательно, пускали бесплатно в трамвай и в кино.
Как-то вечером я поговорил с Чезаре, и мы составили программу-максимум на ближайшие дни: решив совместить приятное с полезным, мы договорились и делом заняться, и по городу побродить.
Чезаре
С Чезаре я познакомился в последние освенцимские дни, но тогда это был другой Чезаре. В Буне, в лагере, оставленном немцами, инфекционная палата, в которой мне и двум французам удалось выжить и создать видимость человеческих условий, являла собой островок относительного благополучия, тогда как в соседнем, дизентерийном, отделении безраздельно господствовала смерть.
За деревянной стенкой, в нескольких сантиметрах от моего изголовья, я слышал итальянскую речь. Однажды вечером, собрав остатки сил, я отправился посмотреть, кто там еще остался жив. Я прошел по холодному темному коридору, открыл дверь и оказался в царстве ужаса.
Из сотни мест на нарах не меньше половины занимали окоченевшие трупы. В помещении горели две-три свечи, стены и потолок тонули в темноте, так что казалось, что ты попал в огромную пещеру. Единственное отопление — заразное дыхание пятидесяти больных, еще не успевших умереть, несмотря на холод, смрад экскрементов и смерти был настолько сильным, что спирало дыхание, и приходилось насиловать легкие, чтобы они допускали в себя это зловоние.
Но пятьдесят человек были еще живы. Они лежали, скрючившись, под одеялами. Кто-то стонал или кричал, кто-то, с трудом поднявшись, испражнялся на пол. Люди произносили чьи-то имена, молились, ругались, взывали о помощи на всех языках Европы.
Нерешительно, на каждом шагу спотыкаясь и наступая в темноте на примерзшие к полу экскременты, я направился ощупью по одному из проходов между трехэтажными нарами. На звук моих шагов живые отреагировали новыми криками. Пытаясь задержать меня, из-под одеял высовывались руки, хватали меня за одежду, холодными пальцами касались моего лица. Наконец мне удалось добраться до перегородки, разделявшей наши палаты, и я увидел тех, кого искал. Это были два итальянца, Чезаре и Марчелло, они лежали на одних нарах, тесно прижавшись друг к другу, — гак легче было сопротивляться стуже.
Марчелло я знал хорошо: он вырос в Каннареджо, старинном венецианском гетто, был со мной в Фоссоли, переехал Бреннерский перевал в соседнем вагоне.
Здоровый и сильный, он держался в лагере до последнего, стойко перенося голод и физическую усталость, но зимний холод сломил его. Он уже не мог разговаривать. При свете спички я с трудом узнал его: заросшее черной бородой лицо, острый нос, оскаленные зубы, горящие лихорадочным блеском глаза уставлены в пустоту. Он был обречен.
Чезаре попал в Буну из Биркенау всего несколько месяцев назад, и его я почти не знал. Сейчас, увидев меня, он попросил воды: мучимый жаром и дизентерией, высасывающей из него все соки, он не пил уже четыре дня. Я принес ему воды и остатки нашего супа, не предполагая, что закладываю фундамент удивительной дружбы.
Чезаре оказался на редкость живучим: когда через два месяца я встретил его в Богучицах, он уже не просто оправился, а прямо-таки расцвел и был поразительно активен — и это после новых злоключений, подвергших суровому испытанию его жизнестойкость, уже прошедшую беспощадную школу лагеря.
После прихода русских он некоторое время оставался в Освенциме в числе других больных, но тяжелым его состояние не было, и, крепкий от природы, он вскоре выздоровел. Около середины марта разбитые немецкие части сконцентрировались в районе Вроцлава и предприняли последнюю отчаянную попытку контрнаступления в направлении Силезского угольного бассейна. Русские, не ожидавшие такого поворота событий, должно быть, переоценили силы немцев и срочно занялись созданием оборонительной линии. В долине Одера, между городами Ополе и Гливице, предстояло выкопать многокилометровый противотанковый ров, а поскольку рабочих рук не хватало и времени для осуществления грандиозной затеи было в обрез, все, по обыкновению, делалось второпях, в пожарном порядке.
Однажды утром, около девяти часов, русские солдаты неожиданно блокировали несколько катовицких улиц. В Катовицах, как и во всей Польше, почти не осталось мужского населения: мужчины трудоспособного возраста были узниками в Германии и в России, ушли в партизаны, погибли в боях, под бомбами, в результате карательных акций, в лагерях, в многочисленных гетто.
Польша оказалась страной траура, страной стариков. В девять часов утра на улицах были одни женщины — домашние хозяйки с кошелками и тележками, отправившиеся на поиски продуктов и угля. Преградив им путь в лавки и на рынки, русские построили их по четыре в ряд, отвели на станцию и отправили в Гливицы.
Одновременно (это было дней за пять до того, как мы с греком там появились) русские столь же неожиданно окружили лагерь в Богучицах. С дикими криками они стреляли в воздух, запугивая желающих удрать. Они цыкнули на своих коллег из комендатуры, попытавшихся было помешать им, ворвались в лагерь с автоматами на изготовку и выгнали всех из бараков. Все, что произошло дальше на площади в центре лагеря, выглядело беспорядочно, нелепо и напоминало плохую карикатуру на немецкие селекции или их гораздо менее опасный вариант — ведь речь в данном случае шла об отправке на работу, а не на смерть.
Пока одни солдаты ходили по баракам в поисках увиливающих и потом гонялись за ними как угорелые, что напоминало игру в салки, другие стояли в воротах и изучали каждого мужчину и каждую женщину, которых по очереди подводили к ним охотники или которые подходили сами. Оценка «больной» или «здоровый» объявлялась на основании коллективного решения, не обходившегося без шумных дискуссий в спорных случаях. Больных отправляли обратно в барак, здоровых выводили за ворота и выстраивали вдоль колючей проволоки.
Чезаре был одним из первых, кто понял, в чем дело («разобрался в ситуации», говоря его словами), и принял меры предосторожности, так что еще немного, и все бы для него обошлось: он спрятался в поленнице, где никому бы в голову не пришло его искать, и, закрывшись сверху дровами, рассчитывал отсидеться там до конца охоты. Но тут появляется какой-то горемыка и тоже лезет в поленницу, а за ним по пятам гонится русский. Чезаре обнаружили и объявили здоровым исключительно в наказанье, ибо когда он выбрался из-под дров, то был похож если не на распятого Христа, то, по крайней мере, на убогого, несчастный вид которого мог бы разжалобить и камень: изо рта у него текли притворные слюни, он весь трясся, шел, скособочившись и волоча ногу, в выпученных глазах застыл ужас. И вот Чезаре в строю здоровых. Ему хватает нескольких секунд, чтобы поменять тактику: он бросается наутек, намереваясь обогнуть лагерь и вернуться туда через лаз. Его ловят, награждают затрещиной и пинком в зад, после чего ему остается только признать свое поражение.
В Гливицы русские отвели их пешком, а это больше тридцати километров, разместили на скотных дворах и сеновалах. Еды мало, собачья жизнь! Хоть тебе дождь, хоть солнце, если ты мужчина — ковыряй землю шестнадцать часов подряд ломом или лопатой под присмотром русского автоматчика, а если женщина (все равно, из лагеря или полька, попавшая в облаву на улице) — чисть картошку, вари, убирай.
Приходилось тяжко. Но самым мучительным для Чезаре была не работа и не голод, а обида. Влип, попался, как салага, и кто? Он, который был не последним человеком на Порта Портезе![15] Да его бы весь Трастевере[16] на смех поднял! Нужно было что-то делать.
Проработав три дня, на четвертый он продал буханку хлеба за две сигары. Одну съел, другую размочил в воде и всю ночь держал под мышкой. Наутро у него уже имелись все основания для визита к врачу: зверская температура, колики, головокружение, рвота. Его уложили в постель, он лежал до тех пор, пока не прошла интоксикация, а когда она прошла, улизнул под покровом ночи и не спеша, со спокойной совестью, вернулся в Богучицы. Мне удалось договориться, чтобы его поместили в мою комнату, и мы с ним не расставались до отъезда домой.
— Ничего себе! — мрачно изрек Чезаре, натягивая штаны, когда однажды, через несколько суток после его возвращения, ночную тишину в лагере нарушила невообразимая суматоха.
Это было похоже на светопреставление: по коридорам взад-вперед бегали русские солдаты, барабаня в двери прикладами автоматов и возбужденно выкрикивая непонятные команды. Вскоре появилось начальство: растрепанная Марья, полуодетые Егоров и Данченко в сопровождении Рови, растерянного и заспанного, но зато в полной форме. Нам велели немедленно встать и одеться. В чем дело? Вернулись немцы? Нас переводят в другое место? Никто ничего не понимал.