Улица - Исроэл Рабон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голова у меня разламывалась. Тело горело. У меня был жар. Мысли летали в голове, как тлеющие искры. Быстро проносились краткие воспоминания обо всех опасностях, пережитых мной на поле боя. Кровавые картины колыхались, сплетались и в конце концов всплыли из моей памяти.
Неожиданно перед моими глазами предстало одно из моих самых кровавых военных переживаний, окутанное страшной пеленой подлинных ощущений.
13Два месяца мы пролежали на польско-большевистском фронте в Белоруссии; закопались с головы до ног в твердый, смерзшийся снег; лежали в окопах, дремали от усталости, неподвижности и безделья; души погибших восходили в небо, в воздух, как всходило и заходило солнце за белые, бледные, выкованные из железа и снега поля и равнины печальной Белоруссии. Среди всепоглощающей скуки и пустоты в глазах рябило от ворон, которые стояли над нами, потому что стояли на земле, и шарили и ковырялись своими тонкими ножками и черными клювами в отбросах, которые каждый выкидывал из своего окопа — и чего-то ждали, ждали, не отходя от нас…
У каждого солдата была своя ворона — свой страж. Странно! Они иногда взмахивали в холодном воздухе черными крыльями, что-то каркали в белизну заснеженных полей и улетали прочь, но вскоре возвращались и снова становились на то же самое место, что и прежде, и ждали, ждали!
Представляете, как страшно, когда рядом с тобой днем и ночью, на рассвете и на закате стоит, как черный страж, ворона с черным тонким и острым клювом, с хитрыми, маленькими, предательскими, лживыми, темными глазками — ворона как страж, как странный, лживый, таинственный страж, приставленный смертью?
Я много лет прожил в деревне, но никогда прежде не видел и не слышал, даже от старых крестьян, чтобы ворона сжилась с человеком и не хотела с ним расставаться.
В детстве я был бледным, боязливым и малокровным. До четырнадцати лет я верил в бесов и злых духов. Мама одевала меня в белое, считая, что белый цвет предохранит от ранней смерти, которая унесла моих братьев и сестер. Мой папа наказывал мне не ходить там, где есть церкви, кресты или вороны. Ребенком, увидев, как один мальчик чертит палкой крест на песке, я потом с ним не разговаривал годами, отдалился от него и не хотел иметь с ним никакого дела.
Постоянное присутствие ворон поселило в наших душах таинственный, непонятный, темный страх. Мы не боялись смерти, но испытывали страх перед воронами.
Морозы стояли необычайно жгучие, жалящие. Воздух колол, как острия ножей. Было тяжело расправить грудь и вдохнуть глубоко. Стоило плеснуть водой на землю, как вода тут же замерзала. Продутое ветрами небо казалось одетым в броню, и наши голоса отзывались острым, металлическим эхом, как будто отражались от стены из стали и бетона.
Все молили о том, чтобы случилась битва, началось движение, схватка, человек против человека, стычка! Кровь в жилах стала тяжелой, как свинец. Винтовочные выстрелы сыпались в наши уши, как дробь.
В конце концов вечером, когда темнота скользнула на бледные поля, по окопам пронесся клич, пьяный от разгоревшейся крови:
— В атаку, братцы!.. Эй-о!.. Вперед, братцы!
Мы вылезли из ям. Побежали, побежали. Побежали, ничего не видя, в ночь. Канонада огненной трескучей шрапнели и снарядов полилась во мраке ночи огненным дождем и сотрясла воздух и землю. Мы бежали, ничего не видя.
Вдруг перед нашими глазами заплясали черные дрожащие маленькие человечки — куклы, которые с каждым мгновением вырастали, становились больше. Скоро перед нами появились дикие, сморщенные, разгоряченные, искривленные лица с безумными глазами и скрежещущими зубами, среди которых во множестве вспыхивали обнаженные, сверкающие штыки. Крики оглушали, лезвия блестели, а пушки гремели и плевались огненной лавой.
Вдруг — тишина, ни звука. Ни души. Ни вспышки. Я не помню, что случилось. Помню только одно: когда я очнулся на холодной промерзшей земле, вокруг было темно и тихо. Голубой снег и черная ночь над полем, над равниной.
Тупая боль разрывала мою левую ногу. Передо мной лежало несколько убитых с остекленевшими глазами. Боль заставила меня позабыть о них. Я ступал, я шагал по замерзшей, заледеневшей земле на подгибающихся ногах, ковылял, как пьяный.
Когда я наконец нагнулся, я увидел, что на моей ноге висит кровавая, красная, твердая сосулька, будто кто-то пронзил мою ногу огромным когтем.
Было темно и тихо. Я шел час, два и чувствовал, что силы оставляют меня и я вот-вот упаду на землю. Мороз, жгучий, жалящий, был еще крепче, чем днем. Я шел, сам не зная куда. Дрожь пробирала до костей. Я кусал губы от холода и дрожал, трясся, зуб на зуб не попадал. Замерзшие, отнявшиеся руки я спрятал в паху, под животом, чтобы отогреть их, и, пуская клубы пара, кричал измученным, изможденным, страдающим голосом в темноту:
— О-ло-у-у-у — кто — идет? О-ло-у-о-а! Кто идет?
Ни человек, ни собаки не отзывались на распростертой равнине. Ни шороха, ни шевеления, ни стража человечьим шагам, ни звука живого дыхания, и докуда хватало глаз — ни огонька, ни света человечьего жилья: ни деревни, ни хаты. Я потащился дальше, в полуобмороке, без сил, с пересохшими губами и нёбом.
Ах, если бы я мог где-нибудь обогреться!.. Хватило бы и кучки горящих углей, которые бы отдали толику тепла промерзшей крови… Ох, ничего не нужно, только бы согреться чуть-чуть!..
Вот еще несколько мертвецов, и тут я, замерзая, опустился на землю. Колени подогнулись, и мое тело рухнуло на них.
Где же какой-нибудь город? Где же, ради Бога, деревня?
Почти твердая на ощупь зимняя тьма застила мне глаза, а мороз обжигал так, что казалось, будто он хочет пробиться сквозь одежду и погладить меня по голому телу холодными, стальными языками.
Чуть-чуть горячей воды… я падаю… холод швырнул меня на землю, как замерзшую птичку с дерева… я падаю!..
Вдруг моя нога споткнулась обо что-то тяжелое, большое, гигантское. Я упал. Как проголодавшийся ребенок чует в ночи запах материнской груди, так я почуял тепло… Я принялся ощупывать руками, пальцами и нащупал что-то шелковистое, мягкое и теплое.
А! — из моего рта вырвался крик радости, и я тяжко, не рассуждая, по-звериному припал к этому чему-то, как к теплому, мягкому лону.
Когда я напряженно вгляделся, я увидел, что лежу на необычайно рослой, огромной тягловой лошади бельгийской породы. Из полуоткрытого рта лошади свисала огромная масса замерзшей исчерна-красной крови, которая начиналась широко, извилисто, кудревато, а заканчивалась по-козлиному остро, как борода ассирийского царя. Лошадь была еще жива, вдыхала и выдыхала из последних, кончающихся сил.
Я прижимался, крутился, переваливался, как сумасшедший, с одного лошадиного бока на другой и поглощал тепло ртом и ноздрями. Лошадь, почувствовав на себе массу моего тела, издала слабый, несчастный, бессильный вздох. Я сунул в лошадиную подмышку свою окровавленную, раненую ногу и прижал к ее теплому брюху свое холодное замерзшее лицо, приник, притулился к ее шкуре. Но мне все еще было холодно. Я дрожал и думал, что погибну от холода.
Вдруг мне пришла в голову дикая мысль, которая заставила меня вздрогнуть. Я издал крик, полный странной, безумной радости, как тот, кто спасся от смерти.
Я на шаг отскочил от лошади, на одном дыхании выхватил свой штык-нож и — трах!
С яростью, сжав зубы, я всадил нож в лошадиный живот. Нож вошел по рукоять.
Ой! — вырвался в воздух тот человечий крик, с каким обрывается человеческая жизнь.
Нет! Я не верю, что умирающая лошадь может кричать как человек! Нет, я в это не верю!
Может быть, это я издал предсмертный крик за лошадь, которую сам же и убил?
Может быть, это я сам издал предсмертный крик за умирающую тварь, у которой уже не было сил кричать?
Поток густой теплой крови плеснул на меня; тепло ластилось ко мне, гладило меня, оно, мягкое и тяжелое, заструилось по моим, сжимающим штык-нож рукам. Тепло струилось по моей груди, по лицу и шее. Со злым упрямством хищного зверя, сжав губы, я из последних сил разорвал ножом, руками и всем телом лошадиный живот и стал выдирать внутренности.
Перед моими глазами стлалась красная тьма. Лошадиная кровь окрасила ночь в красный цвет. Но я тогда еще не знал, что такое кровь. Я резал, рвал и выдирал внутренности из лошадиного живота и швырял их рядом с собой.
Прошло время.
Я был покрыт холодным потом и промок от крови. Лошадиный живот был в конце концов опустошен. Я подпрыгнул от радости, скорчился, потом растянулся на земле и заполз в лошадиный живот.
Мне стало тепло, очень тепло!
Мне было удобно в большом, просторном лошадином животе. Я лег на бок и быстро заснул тяжелым сном…
Я захотел выползти из лошадиного живота, но почувствовал, что не могу, будто я был прибит к внутренней поверхности лошадиного тела. Я рванулся и освободился.
Холодный, острый, зубастый ветер вместе с необычайно жгучим морозом обняли меня как будто железными руками. От холода я остался стоять, потому что невозможно было ступить и шагу. Я развел руки и тут увидел самое страшное из того, что когда-либо видел.