Королевская аллея - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем не менее, госпожа де Нейян имела все основания радоваться результатам моего пребывания на улице Сен-Жак. Я начала уставать от преследований, вызванных собственным упрямством. Твердость, выказываемая мною в эти долгие месяцы неравного боя, объяснялась более гордостью, нежели убеждением в своей правоте, и с тех пор, как я познакомилась с Мере и другими стихотворцами, мне нравилось проявлять эту гордость в светских успехах, а не в религиозном мученичестве. Поразмыслив как следует, я решила, что могу взывать к Богу на любом языке, коль скоро он, как заверяли взрослые, услышит меня, если захочет: сия остроумная философия была весьма недалека от самого злостного вольнодумства.
Итак, монашки с улицы Сен-Жак, приступившись ко мне с угрозами и уговорами, поощрениями и карами, с удивлением обнаружили, что дело уже наполовину сделано. Я убедилась, что от меня не требуют ничего особенного: мне не нужно было, подобно новообращенным католикам, торжественно отрекаться от ереси, а всего лишь добровольно признать свое католическое крещение, слушать мессы и причащаться. Нежность, которую я питала к тетушке де Виллет, уступила место любви к сестре Селесте, и сердцу моему был почти безразличен исход этого теологического поединка.
Я только попросила, чтобы от меня не требовали признать мою тетушку Артемизу проклятою. Мне это позволили, и я проделала все, чего от меня ждали.
Монашки с улицы Сен-Жак приписали себе заслугу сего нежданного успеха и за то, что я способствовала их славе, готовы были даже содержать меня бесплатно. К счастью, госпожа де Нейян сочла, что теперь меня можно показать в свете без ущерба для репутации, и, дождавшись первого причастия, увезла из монастыря, о чем я совершенно не жалела.
Удостоенная лестного прозвища «прекрасная индианка», которое Мере успел донести до герцогини де Ледигьер, до герцогов де Шевреза и Ларошфуко, убежденная, со слов того же шевалье, в несравненной остроте своего ума, я была уверена, что с первых же шагов покорю светское общество. Моя гордость, опьяненная несколькими, полученными еще в провинции, комплиментами, жаждала хотя бы четверти подобных успехов в Париже. К счастью, я выглядела неуклюжей, провинциальной и глупенькой во всех салонах, куда меня приводили.
Нужно сказать, что я была весьма скверно одета, не имея ничего, кроме коротеньких платьиц, более достойных какой-нибудь гризетки. Прическа моя также оставляла желать лучшего: на островах, стоило мне попасться на глаза матери, как она хваталась за ножницы и стригла мне волосы, «чтобы были гуще»; она добилась своего — у меня отросла (и сохранилась поныне) густая, длинная шевелюра, но до того жесткая и непокорная, что кудри торчали во все стороны, и мне никак не удавалось совладать с ними. С такой гривою я, верно, очень походила на помешанную, сбежавшую из сумасшедших палат. Вдобавок, я была слишком высокой, тощей, с плоским бюстом и не знала, куда девать руки. Одним словом, фурора я в салонах не произвела.
Умом своим мне также никого не удалось поразить. Я слишком спешила высказать то, что сама узнала лишь накануне. Кроме того, я была скверной рассказчицей и не умела ясно выражать свои мысли. Однажды я решила блеснуть в первой же компании, куда попаду нынче днем, пересказав новость, которую узнала тем же утром. Я хорошенько затвердила свой урок, повторив его несколько раз перед выездом из дому. Прибывши в гости, я начала было излагать мою историю, но тут же перепутала одно, забыла другое, и рассказ мой вышел таким нелепым, что когда я покидала салон, хозяйка дома громко заметила, не дождавшись даже, пока я переступлю порог: «Вот дурочка-то!» Добавьте к сему, что я отнюдь не обладала светскими манерами; я искренне полагала, что знатные дамы должны сидеть, прислонясь к спинке стула, и никому не уступать дороги в дверях. Разумеется, меня сочли дурно воспитанной, недалекой и ясно дали мне это понять.
После нескольких, довольно жестоких уроков такого рода я прониклась ужасом перед визитами, на которые меня обрекали госпожа де Нейян или крестная Сюзанна, и впала в самую прискорбную робость: краснела, если ко мне обращались, отвечала крайне односложно, а однажды просто расплакалась, вообразив, будто меня нарочно посадили против окна, на виду у всей честной компании. Я погрузилась в ту же черную меланхолию, которая и прежде временами овладевала мною, — например, по возвращении из Америки, по отъезде из Мюрсэ или в разлуке с моей доброй Селестою.
В этом-то грустном настроении и застал меня Кабар де Виллермон, мой американский ботаник, нежданно появившийся однажды вечером у господина де Сент-Эрмана. Он радостно поздоровался со мною и уговорил госпожу де Нейян разрешить ему представить «юную индианку» одному из своих друзей, господину Скаррону[13], который собирался путешествовать по островам. Он надеялся, что я смогу рассказать его другу о тамошней природе, о нравах туземцев, о том, как основать поселение… На самом деле, Кабар де Виллермон, хотя и прожил на островах недолго, знал на сей предмет куда больше, чем я, хранившая о тех местах лишь смутные детские воспоминания. Однако я все же отправилась в особняк де Труа, который Кабар де Виллермон делил с пресловутым господином Скарроном.
Не знаю, что меня испугало более всего, когда я вошла в небольшую желтую комнату просторного дома, — сам ли будущий путешественник, чьи согбенные плечи и седеющая голова торчали из деревянного ящика-портшеза, который двое слуг переносили с места на место, поскольку хозяин был полностью парализован и владел только глазами и языком, или же многолюдное блестящее общество, окружавшее беднягу и громко смеявшееся любой его остроте. Едва этот получеловек задал мне вопрос об Америке, как я расплакалась навзрыд под хохот собравшихся.
Я вернулась домой в отчаянии от собственной глупости, от Парижа, от жизни вообще и страшно обрадовалась, узнав, что госпожа де Нейян намерена в скором времени ехать на лето в Ниор.
Покидая Париж, я лишь о том и сожалела, что расстаюсь с Мари-Маргерит де Сент-Эрман, младшей дочерью Пьера Тирако, с которой я начала было дружить. Вернувшись в Пуату, я принялась писать ей длинные письма, стараясь вкладывать в них все то остроумие, коим не смогла блеснуть в салонных беседах, но притом не заботясь о стиле, ибо, обращаясь к девочке, сама еще не вполне избавилась от детской непосредственности. Я писала ей о сестре Селесте — с пылкостью, о ниорских буржуа — с пренебрежением, о влюбленности господина де Мере и добродетелях госпожи де Нейян — с насмешкою, и о многом другом; все это так понравилось мадемуазель де Сент-Эрман, что она показала некоторые из моих посланий господину де Виллермону. Тот, желая оправдать свое благоприятное мнение обо мне, сложившееся еще на островах, а заодно взять реванш за мой постыдный провал у господина Скаррона, дал прочесть этому последнему одно из моих писем. Представьте же мое изумление, когда в один прекрасный день я получила записку следующего содержания: «Мадемуазель, я давно догадывался, что юная девица в коротеньком платьице, которая шесть месяцев тому назад вошла в мою комнату и, неизвестно отчего, ударилась в слезы, не может не обладать умом, который обещают ее глаза. Письмо Ваше, адресованное мадемуазель де Сент-Эрман, столь занимательно и остроумно, что я упрекаю себя, как я не разглядел этого раньше; по правде говоря, мне трудно поверить, что на Американских островах или в ниорском монастыре возможно научиться столь блестящему эпистолярному слогу; не могу также понять, зачем Вы усердно скрывали Ваш ум, когда все прочие из кожи вон лезут, дабы блеснуть своим перед окружающими. Теперь, когда Вы разоблачены, Вам придется писать ко мне так же остроумно, как и к мадемуазель де Сент-Эрман; я отдам все, что угодно, за подобное послание, на которое весьма трудно будет ответить в должной мере тому, кто есть и останется всю свою жизнь, мадемуазель, Вашим почтительным слугою».
Читая это письмо, я себя не помнила от гордости и счастья. Каким бы уродом и калекою ни был господин Скаррон, он считался одним из самых замечательных умов Парижа и самым знаменитым его автором. Он сочинил множество пьес, снискавших громкий успех у театральной публики и даже, как говорили, у юного короля Людовика. Незадолго до нашего знакомства он создал свой блестящий бурлеск — «Комический роман», — о котором отзывались как о шедевре. Он наводнял Париж воззваниями, одами, стансами, элегиями, сказками. Посещать его было чрезвычайно модно; в его доме сходились и мыслители и придворные, словом, все сливки общества. Сам он был не в состоянии передвигаться и делать визиты, но его блестящее остроумие, эрудиция, фантазия, искрометная веселость, побеждавшая тяжелый недуг, очаровывали и привлекали к нему весь цвет нации. Заинтересовать собою, в пятнадцать лет, такого человека, прельстив до того Антуана де Мере, было весьма почетной заслугою, и я вновь обрела уверенность в своих талантах. С одобрения госпожи де Нейян я ответила господину Скаррону, и мы в течение нескольких месяцев обменивались письмами; льщу себя надеждою, что если мои не были столь галантны, как его, то слогом вполне могли помериться с ними. Шевалье де Мере, со своей стороны, продолжал учить меня, способствуя моим будущим успехам.