Плата за страх - Дональд Уэстлейк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не успел я привыкнуть к сухому прохладному воздуху в такси, как мы прибыли в новую штаб-квартиру «Самаритян Нового Света». Фасад напоминал магазин, только витрины были закрашены простой белой краской, на которых красовались надписи, выполненные золотыми буквами. На витрине слева от входа, наверху, было написано: «Самаритяне Нового Света», а чуть пониже: «Американская церковь». Оставшаяся часть витрины была исписана фразами и изречениями вроде: «Задумайтесь о своем спасении», «Епископ Вальтер Джонсон — опекун и наставник», «Добро пожаловать, открыто круглые сутки», «Иисус пошлет вам утешение», «Войди и примирись с Богом» и так далее. Витрину справа покрывали надписи на ту же тему, но другого содержания, как бы дополняя и развивая общую идею примирения с Богом, а на стеклянной панели двери скромно значилось: «Вход к Спасению».
Выйти из такси было равносильно тому как залезть в чулан, битком набитый зимней одеждой. Чуть ли не задыхаясь, я поспешил пересечь тротуар и войти… то ли в лавку? То ли в церковь? То ли в миссию?..
Вошел и остолбенел! Я ожидал увидеть привычную, характерную для Ист-Сайда обшарпанную обстановку, плюс стулья или скамьи для паствы. Вместо этого я очутился в прохладном полумраке выдержанного в бледных тонах помещения, напоминавшего внутренность калифорнийских монастырей. Стены были покрыты простой штукатуркой и белой краской, как и потолок, который пересекали темные деревянные балки, пол был из доброго старого дерева, пропитанного олифой, десяток рядов церковных скамей с высокими спинками — темных, деревянных, хорошо отполированных — были обращены к находившемуся в дальнем конце помещения смутно видимому алтарю, тоже белому, с золотой и пурпурной окантовкой по краям. По стене за алтарем вилось какое-то растение наподобие плюща, создавая впечатление свежести и покоя.
Воздух здесь был прохладные и сухим, очень приятным, гораздо более естественным, чем в такси. Направляясь к алтарю по центральному проходу, я почувствовал, как весь расслабился, словно непонятным образом завернул за угол и передо мной возник мой дом. Я чуть было не улыбнулся, просто тому, что оказался здесь, и ощущение это никоим образом не было ни религиозным, ни мистическим; скорее чисто эстетическим, относящимся к архитектуре помещения. Оно возникло от восторга, который охватил меня, от контраста этого величавого полумрака с духотой и ярким солнечным блеском нью-йоркских улиц.
В помещении не было ни души, но мне почему-то не хотелось искать кого-либо. Я стоял перед алтарем, разглядывая лежавшие на белой парче предметы: свечи, большую раскрытую книгу, медный кубок, квадратный кусок черной материи, вышитый золотом по краям и все остальное. И даже, когда я заметил, что плющ, вьющийся по задней стене, искусственный — как я мог бы догадаться и раньше, — это не ослабило того очарования, которое произвело на меня помещение с самого начала.
Не знаю, как долго я стоял так, но я не шевельнулся до тех пор, пока справа от алтаря не открылась неприметная на первый взгляд дверь и вышедший из нее человек в длинной белой сутане, подпоясанной белой переплетенной веревкой, не обратился ко мне со словами:
— Доброе утро, брат. — Закрыв за собой дверь, он подошел ко мне и сказал: — Рад, что вы к нам заглянули.
Все в нем было выдержано в одном церковном стиле, кроме лица, которое гораздо больше подошло бы не монаху, а банковскому клерку или почтовому служащему. Оно было округлым, бледным, расплывчатым с блекло-голубыми глазами за стеклами очков в легкой пластмассовой оправе. Однако его начинающая лысеть макушка создавала впечатление тонзуры, выбритой у него на голове, и голос его звучал глубоко, уверенно и проникновенно.
Я сказал:
— Я хотел бы поговорить с епископом Джонсоном.
— Ах, — вырвалось у него. — Значит, цель вашего посещения светская.
— Меня зовут Митчелл Тобин. Эйб, то есть Абрахам Селкин должен был позвонить епископу и предупредить о моем визите.
— Возможно, — ответил он. — Я пойду сообщу епископу, что вы пришли.
— Благодарю вас.
— Не за что. — Он, повернувшись, направился к двери, но остановился у нее, снова повернулся, поглядел на меня и сказал: — И все же, брат, когда я впервые увидел вас, то решил, что у вас совсем другое на уме.
Я перевел взгляд на алтарь и снова на него:
— Возможно, вы правы. Но это может и обождать.
— Спасение всегда откладывают на потом, — заметил он и, пройдя через дверь, оставил меня в одиночестве.
Я продолжал созерцать алтарь и, нахмурившись, спрашивал себя: «Что же такое он прочитал у меня в глазах?» Когда монах открыл дверь, я секунду или две не подозревал о его присутствии. Что тогда было написано на моем лице? О чем я думал, пока стоял в этом псевдомонастыре?
О днях своей службы. Едкая ностальгия вкралась в мои мысли, оживив воспоминания из тех времен, тронутые плесенью за давностью срока, словно они, подобно старинным изделиям из бронзы, слишком долго пролежали в сундуке на затонувшем галионе. Я припомнил отрывочные короткие моменты совместной службы с Джеком Стиганом, моим партнером, и еще более краткие мгновения наслаждения с Линдой Кемпбелл, в чьей постели оказался, когда Джока застрелили.
Мне захотелось с кем-нибудь поговорить. Я порылся в архивах своей памяти, извлекая образ за образом: друзей нынешних и бывших — странно, что я еще не забыл их имена — знакомых, родственников — словом, всех, выискивая среди них того, к кому бы мог пойти и высказать тот миллион слов, так и не произнесенных мной за этот год.
Мне даже захотелось побеседовать с этим банковским клерком, облаченным в белые монашеские одеяния и с лысиной-тонзурой. Но это было бы лишь самобичеванием, и не чем иным, как пустой тратой времени, и отвлекло бы от дела. А оно не терпело отлагательств, так как упиралось в убийство Терри Вилфорда, убийство Айрин Боулз, возможное убийство Джорджа Пэдберри, арест Робин Кеннели и более чем вероятно таило угрозу если не для меня, так для оставшихся партнеров «Частицы Востока». Даже если бы и был какой-то прок в граничащем с невозможным — в том, чтобы излить невысказанный за год миллион слов, — время и место для этого были неподходящие.
Думаю, что человек в белом облачении, вернувшись, не увидел на моем лице ничего, что могло его заинтересовать. Я взял себя в руки и, стоя у двери, мысленно готовил вопросы, которые намеревался задать епископу Джонсону.
Монах, или кем бы он там у них ни числился, взглянул на меня и кивнул так, словно только что выиграл заключенное с самим собой пари.
— Епископ примет вас с радостью, — произнес он. — Прошу вас, следуйте за мной.
Я прошел за ним в небольшую бежевую комнату с несколькими креслами и раскладными столами — очевидно, помещение для переговоров — и через нее — вверх по лестнице. Мы поднялись на третий этаж и, проследовав по темному серому коридору, в который выходило множество дверей, очутились в почти лишенной мебели, если не считать стоявших по центру два белых табурета, комнате. Два запыленных окна без всяких гардин, занавесок или ставней выходили на А-авеню и Томпкинс-Сквер-Парк. Мой сопровождающий сказал: «Епископ сейчас придет» — и вышел, закрыв за собой дверь.
Комната была квадратной, футов десять на десять, с серыми стенами и пожелтевшим, в пятнах потолком. Пол покрывал выцветший линолеум с темным узором. Краска на табуретах пооблупилась. Стекло в окне справа в верхней части рамы треснуло и было заделано липкой лентой, отставшей с одного конца трещины.
Облик комнатушки был в общем-то характерным для зданий по соседству, и, может, поэтому контраст между нею и залой на первом этаже невольно действовал на нервы. Почему эту комнату они сохранили в таком виде? Зачем было еще больше подчеркивать ее убожество, оставив с голыми окнами и почти без мебели?
Я подошел к окну и выглянул в парк, где было полным-полно детей, резвившихся, качавшихся на качелях и игравших в баскетбол так, словно снаружи не было изнуряющего пекла. Я стоял, глядя в окно, пытаясь не дать себе отвлечься от цели своего визита.
Не прошло и двух минут, как дверь открылась, и вошел епископ Вальтер Джонсон, удивив меня тем, что не заставил себя ждать; мне почему-то казалось, что меня долго промаринуют в одиночестве.
Сам епископ Джонсон тоже не мог не вызвать удивления. Я не представлял его себе отчетливо, но в моем списке «тех, кем бы он мог оказаться с виду», и в помине не было стройного, с короткой стрижкой, слепого мужчины, лет тридцати, в опрятном светло-сером костюме и с отливающим перламутром серым галстуком.
Войдя в комнату, он закрыл дверь, сделал два шага вперед, втянул носом воздух, протянул руку и сказал:
— Мистер Тобин? Рад с вами познакомиться. Вчера вечером позвонил Эйб и сообщил, что вы зайдете.
Я поспешно отошел от окна, спеша скорей пожать протянутую мне руку.