Запах шиповника - Вардван Варжапетян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечная жизнь отличается от земной, но начинается на земле — в тебе, во мне, в Толстом Ибрахиме… И не надо путать свет с пожаром, хотя и от него на время становится светлее.
— Пожар?.. Мысль о пожаре мне не приходила, но я подумаю. Может быть, у тебя есть просьба? Я с радостью ее исполню, если… она не выше моих сил.
— Просьб у меня нет, остались желания. И самое большое из них — прожить остаток дней без суеты. Я приехал в Тус купить у судьи редкий список перевода «Начал», сделанный еще ал-Хаджжаджи.[19] Но мне не хотелось бы, чтобы об этом знали многие. Хозяева караван-сараев люди общительные…
— Твое беспокойство напрасно. Толстый Ибрахим надежный человек и умеет молчать. Мир тебе, Гийас ад-Дин, я рад, что ты нашел время для меня. Иди и ничего не бойся.
Саббах встал, взял прислоненный к столику посох и, слегка наклонив голову, чтобы не задеть колпаком о притолоку, вышел.
Хайям остался один. Посмотрел на глубоко вмятую подушку, где только что сидел Саббах, устало погладил бороду. «Странно, он немного моложе меня, но у него ни одного седого волоса в бороде, а моя совсем седая. Гранаты щек моих сморщились и посинели, и бывает нестерпимо больно вот здесь». Боль, словно спящий пес, которого позвал хозяин, проснулась и острыми зубами вгрызлась в сердце. Старик со стоном опустился на правый бок, поджав колени к подбородку. Осторожно вдохнул и вытер взмокший лоб. Фу! Губы сразу иссохли, как опавшие листья. Он с трудом дотянулся до колокольчика и позвонил. Подождал, еще позвонил — шагов не было слышно. Из-за стен башни смутно доносился шум (может, пришел караван?), но на лестнице было тихо. К счастью, боль скоро прошла.
Хайям поправил халат, сунул ноги в домашние туфли без задников и, чутко прислушиваясь к успокоенному сердцу, вышел из комнаты. Шум во дворе стал громче. «Ну и глотки у этих погонщиков! Даже за стеной от них нет спасения!»
Но кричал не погонщик — молодая женщина в черной накидке пронзительно кричала, царапая тащивших ее мужчин. В одном Хайям узнал свирепого сторожа. Втянув голову, тот увертывался от острых ногтей и молча тащил женщину. В углу двора возле склада для фуража толпились люди, что-то плотно окружив. Хайям растолкал спины, протиснулся вперед и увидел Толстого Ибрахима, лежавшего на пыльных каменных плитах. Он упал лицом вниз, поджав руки с поднятыми локтями, словно силясь подняться. Лужица темной крови растеклась вокруг надломленной шеи; далеко разлетелись осколки стеклянной гири; следы чьих-то туфель, отпечатанные в пыли, терялись в крови и вновь начинались из крови. Красные следы.
— Что с ним? — спросил Хайям рыжебородого.
— Не знаю, хаджи. Хозяин пошел за рисом для плова, и мы услышали крик. Прибежали, а он лежит с перерезанным горлом. И никого рядом.
Хайям опустился на колени, осторожно распрямил руку, сжал тремя пальцами запястье, прижав вену к лучевой кости. Пульс не прощупывался — Толстый Ибрахим был мертв.
Толпа, тесно обступившая убитого, качнулась и треснула; люди, отталкивая друг друга, выбирались из толпы. Хайям поднял голову: мимо бежали дети; семенили женщины в волосяных покрывалах; шаркали бормочущие старики; толстый торговец, ругаясь, толкнул стражника, наступившего ему на пятку. Куда они спешат? Сидя на корточках, не видно. Хайям встал: вдоль арыка, в сторону водоема, укрытого лимонными деревьями, густо желтеющими плодами, спешили люди. Над чалмами, шлемами стражи возвышался черный войлочный колпак Хасана Саббаха; сотни рук тянулись коснуться его тяжелого халата, узорчатого пояса, его посоха, украшенного жемчугом.
«О люди! — с горечью подумал имам Омар. — Куда вы торопитесь так, что с пяток сваливаются туфли? Спешите на пожар, и не с водой — с огнем. Ах, люди!.. Но где начинается свет и вечная жизнь, если возле мертвого остался только один живой? Если даже там, где люди целуют окаменевший след пророка, человека разрубили на куски, как тушу в мясной лавке. Где спастись человеку?»
Хайям побрел к башне. Вопли толпы словно толкали его в спину, но не было сил бежать. Отяжелевшие ноги с трудом поднимались по каменным ступеням. «Не утруждай себя заботами, шейх, я свое получил…» Ах, Саббах, Саббах! Теперь я понял, почему ты счел хозяина надежным и умеющим молчать. Ты веришь только мертвецам! А я-то, старый глупец, говорил с тобой о творениях аллаха и самонадеянно подумал, что прокладываю путь к твоим ушам.
Вот так. Жил человек, плохой или хороший — кто знает? Звался Ибрахимом. Имел жену и, наверное, детей. Любил хорошо поесть — иначе от чего же растолстел? Молился, подсчитывал барыши, считался почтенным горожанином. Шел на склад с гирей, не зная, что смерть к нему ближе, чем рубаха. И вся его вина лишь в том, что он был человеком. Будь он верблюдом, лимонным деревом или водой в арыке, Саббах прошел бы мимо. Но человеку, увы, дарована способность говорить…
Хайям, словно это было вчера, снова увидел себя в Мекке — в толпе паломников, покрытым, как и все, цельным куском материи — ихрамом. Они прошли среднюю арку Баб ас-Сафа — через эти врата выходил пророк, когда шел на моление на гору Сафа. Раньше там был Камень, на который ступал благодатными ногами посланник аллаха, мир да будет над ним! След его стопы вырезали и вставили в белый камень так, что пальцы ног обращены в сторону мечети. Одни паломники припадали к следу пророка лицом, другие ставили на него ногу. Хайям счел более уместным припасть лицом. Потом вошли в дом Каабы и заполнили его; Хайям, оттесненный в Иракский угол, нашел взглядом колонну, на которой лежал Черный Камень — округлой формы, длиной в ладонь и четыре пальца, шириной в восемь пальцев. Вместе со всеми он шел справа налево; подойдя к Камню, поцеловал его и снова обошел. Так семь раз: три раза бегом, четыре раза медленным шагом. Когда один иссохший старик, обессилев от бега, упал и его стошнило, служители с обнаженными мечами тут же изрубили паломника на куски. Тогда Хайям с великим усилием удержал себя от тошноты, но еще много ночей просыпался от удушья.
Разве угодна была кровь того старца аллаху? Разве она хоть на волос прибавила славы пророку? Ах, люди, люди! Ведь это вам в уши закричал Фирдоуси: «Если смерть справедлива, тогда что же несправедливо?» Да, пророк знал силу и власть Камня, ибо Камень всегда прав, потому что мертв. Вот почему прав и Саббах, а Толстый Ибрахим виноват и лежит с перерезанным горлом на каменных плитах своего караван-сарая. И так будет до тех пор, пока люди не поймут: главное — не Камень, не Закон, не Власть и даже не Знание, главное — человек.
Он больше не мог оставаться в караван-сарае — страшно стало одному в каменной башне, с этой подушкой, вмятой каменным задом Саббаха, с засахаренным миндалем, положенным неведомой рукой. Торопливо подвязав поясом халат, Хайям вышел из башни, прошел мимо присыпанной песком крови, где только что лежал Ибрахим, вывел из стойла заупрямившегося мула и поспешил из Туса, пока еще не закрыли ворота.
День был жарким и солнечным. Широкая дорога пахла пылью и полынью, серебристо-зелеными кустиками росшей по обочине. Поля поспевающего ячменя подступали почти вплотную к дороге, шелестя высокими колосьями на теплом ветру. Этот шелест жизни, и безлюдная дорога, и огромное небо над зеленеющей долиной вдруг показались таким счастьем, что Хайям остановил мула и, опустившись на колени прямо в пыль, поблагодарил бога, что с ним случалось очень редко.
6. О ПОЛЬЗЕ СДУВАНИЯ ПЫЛИ
Громко постучали тяжелым кольцом в ворота.
— Здесь живет шейх Абу-л-Фатх ан-Найсабури?
— Йа аллах! — крикнул Хайям, предупреждая Зейнаб, что пришел чужой мужчина и ей надо закрыть лицо покрывалом.
Судя по тому, что незнакомец назвал его ан-Найсабури, он был арабом — персы говорят Нишапури.
— Я — ан-Найсабури, а ты кто, гость? Войди в дом и назови свое имя.
— Я — Икрам ибн Джамал из Багдада. И отец мой, и дед торговали бумагой. Наша семья поставляла ее Хунайну ибн Исхаку, Абу-Юсуфу аль-Кинди, Абу-Насру Фараби, Абу-ль-Ала Маарри.
— Вот как! Давно я не слышал столько прекрасных имен сразу!
— Наша лавка рядом с Бейт ал-Хикма.[20]
— Был я и там.
— И у нас тоже, имам хаджи. Тогда ты удостоил беседой моего отца, а я вам прислуживал. И ты взял стопку лучшей бумаги — бирюзовой и золотистой.
— У твоего отца шрам над правой бровью, и он, как суфий, бреет усы?
— Память твоя огромна, господин! Тогда отец сказал мне и старшему брату Ясиру: «Дети, каждый год в этот день давайте нищим по двенадцать дирхемов».
— Почему по двенадцать?
— Ты осчастливил наш дом в двенадцатый день месяца рамазана.
Хайям и гость прошли на айван, где Зейнаб уже постелила скатерть и накрыла завтрак.
— Что же привело тебя на чужбину?
— При халифе Мустаршиде многие торговцы бумагой обнищали, ибо спрос на нее упал, — воюют оружием, а не бумагой. Старший брат стал торговать хлопком и переехал в Миср, а я хотел, чтобы дело моих предков продлилось. И отец похвалил меня и сказал: «Икрам, поезжай в Найсабур. Там, где живет Доказательство истины, всегда будет нужна бумага». Я пришел со вчерашним караваном и утром поспешил к тебе.