ЗАКАТНОЕ СОЛНЦЕ - Осама Дадзай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только что я выходила на веранду и, глядя на завивающийся в воронки дождевой туман, пыталась представить себе, о чем Вы сейчас думаете.
— Молоко уже вскипело, иди, — раздался из столовой голос матушки. — Сегодня так холодно, я подумала, чем горячее, тем лучше.
Мы пили в столовой горячее молоко, от которого поднимался пар, и обсуждали недавний приезд мэтра.
— Ведь мы с ним совершенно не подходим друг другу, правда? — спросила я, и матушка спокойно ответила:
— Не подходите.
— Может быть, он и не такая плохая партия… Если учесть, что я слишком капризна и в принципе не имею ничего против художников, а у него к тому же, и это самое главное, вполне приличное состояние… И все-таки это невозможно.
Матушка улыбнулась.
— Ты ужасная женщина, Кадзуко. Говоришь, невозможно, а сама столько времени болтала с ним о чем-то, причем с явным удовольствием. Я тебя не понимаю.
— Но мне было интересно! Я бы о многом еще хотела с ним поговорить. У меня дурные манеры, да?
— Да нет, Кадзуко, просто ты слишком наседаешь на людей. Липнешь, как смола.
Сегодня у матушки очень хорошее настроение. Посмотрев на мои волосы, которые я вчера впервые собрала в пучок, она заметила:
— Весьма неудачная прическа. Будь у тебя поменьше волос… Твой пучок слишком велик, так и хочется увенчать его золотой короной.
— Вот досада! Но разве не вы, маменька, говорили, что у меня такая красивая шея, что грех ее прятать?
— Уж такие-то вещи ты всегда запоминаешь!
— Разумеется, я никогда не забываю ни малейшего одобрительного слова, сказанного в мой адрес. Ведь такое приятнее помнить, чем забывать.
— Мэтр тоже говорил тебе комплименты?
— Конечно! Потому-то я так к нему и прилипла. «Вы источник моего вдохновения…» О, нет, это невыносимо! Я люблю художников, но это ужасно, когда человек так задается! Будто он невесть кто!
— А что за человек учитель Наодзи?
Я похолодела.
— Точно не знаю, но раз он учитель Наодзи, то наверняка у него на лбу написано, что он совершенно безнравственный человек.
— Написано на лбу? — пробормотала матушка, довольно прищурившись.
— Интересное выражение, правда? Ведь человек, у которого что-то написано на лбу, сразу становится безопасным. Даже трогательным, будто котенок с колокольчиком на шее. Страшны те, у которых на лбу ничего не написано.
— Наверное, ты права.
Мне стало так легко, так радостно, будто мое тело, вдруг обратившись в дым, устремилось к небу. Вы понимаете? Понимаете, почему мне стало так легко? Если не понимаете, тогда… Я ударю Вас.
Может быть. Вы все-таки как-нибудь приедете к нам в гости? Я, конечно, могла бы попросить Наодзи, чтобы он привез Вас, но это будет выглядеть неестественно, даже странно, лучше если Вы приедете сами, ну, будто вдруг возникла у Вас такая прихоть. Вы можете приехать с Наодзи, но я бы предпочла, чтобы Вы приехали один, и лучше, если Наодзи будет в это время в Токио. Если он окажется дома, все кончится тем, что он полностью завладеет Вами и потащит к О-Саки. Любить художников и литераторов у нас в роду. К примеру, в нашем доме в Киото подолгу жил Корин, там сохранились расписанные им стены. Поэтому матушка тоже наверняка Вам обрадуется. Думаю. Вас разместят в европейской комнате на втором этаже. Не забудьте погасить свет. Я поднимусь к Вам по темной лестнице со свечой в руке… Нельзя? Я слишком забегаю вперед?
Я люблю безнравственных людей. Люблю тех, у которых на лбу написано, что они аморальны. Я бы и сама с удовольствием стала безнравственной, и пусть это будет написано у меня на лбу. Мне кажется, что только тогда я смогу выжить. Вы, наверное, самый безнравственный человек в Японии. Брат говорит, что у Вас много злопыхателей, что Вас обвиняют во всех смертных грехах, называют грязным негодяем, но когда я слышу это, то еще больше влюбляюсь в Вас. У вас наверняка есть многочисленные подружки, но теперь Вы будете любить меня одну, правда? Я пытаюсь заставить себя не думать об этом, но не могу. Мы станем жить вместе, и каждый день Вы будете с радостью садиться за свой письменный стол. Еще когда я была маленькой девочкой, мне часто говорили: «Когда ты рядом, забывается все неприятное». Я не знаю человека, который относился бы ко мне с неприязнью. Все любят и балуют меня, и так было всегда. Вы тоже обязательно полюбите меня, я в этом уверена.
Хорошо бы увидеть Вас. Я больше не буду ждать от Вас ответа. Я хочу видеть Вас. Самый простой способ Вас увидеть, это отправиться в Токио, но это совершенно невозможно, ведь матушка — больной человек, и я должна быть постоянно при ней, выполняя роль сиделки и служанки одновременно. Прошу Вас, приезжайте к нам. Я хочу хоть одним глазком увидеть Вас. И когда я увижу Вас, я все пойму. Взгляните на морщинки, возникшие в уголках моего рта. На эти следы, оставленные нашей суровой действительностью. Мое лицо куда лучше слов расскажет Вам о том, что происходит в моей душе.
В первом своем письме я писала о радуге, засиявшей в моей груди. В этой радуге нет ничего изысканного, она непохожа на мерцающие огоньки светлячков, непохожа на свет далеких звезд. Будь мое чувство таким же отстраненно-смутным, я бы так не страдала, я бы сумела выбросить Вас из своего сердца. Моя радуга — это охваченный пламенем мост. Любовь пылает в моей груди, сжигая ее. Даже наркоман, лишенный привычной дозы, не испытывает таких страшных мучений. Я уверена, что не ошибаюсь, что не делаю ничего дурного, но иногда меня посещает страшное подозрение: «А не совершаю ли я чудовищную глупость?» — и я содрогаюсь от ужаса. А иногда закрадывается мысль: «Уж не схожу ли я с ума?» Но несмотря на постоянно раздирающие меня сомнения, бывают моменты, когда я способна строить планы, причем строить их вполне хладнокровно. Прошу Вас, приезжайте ко мне. Вы можете приехать в любой день, когда Вам удобно. Я никуда не выхожу из дома и всегда жду Вас. Верьте мне.
Мы встретимся снова, и Вы откровенно скажете мне, как ко мне относитесь. Вы зажгли пламя, полыхающее в моей груди, и Вам его тушить. Мне одной это не под силу. Только бы снова увидеть Вас, только бы увидеть, тогда я спасена. Вот если бы мы жили во времена «Манъёсю»[9] или «Повести о Гэндзи»,[10] тогда мои слова никого бы не удивили! Мечты, мои мечты! Стать Вашей содержанкой, стать матерью Вашего ребенка!
Такое письмо прочтет с презрением лишь тот, кто способен с глумливой усмешкой следить за тем, как женщина старается выжить. Лишь тот, кто способен издеваться над чужой жизнью. Я не хочу больше задыхаться в затхлом воздухе гавани, я поднимаю свой парус, и не страшны мне никакие бури. Опущенные паруса грязны. И все эти глумливые насмешники — опущенные паруса. Они не могут мне помешать.
У меня тяжелый характер. Но из-за него больше всех страдаю я сама. Какой абсурд, когда досужие наблюдатели, никогда не испытывавшие подобных страданий, берутся меня осуждать, уныло свесив свои безобразные паруса! Я не желаю, чтобы кто-то посторонний равнодушно копался в моих мыслях, моих идеях! У меня нет никаких идей! Никогда никакая идея, никакая философия не заставили бы меня шевельнуть пальцем!
Я прекрасно знаю, что все эти так называемые порядочные, уважаемые люди — лгуны, все они фальшивы насквозь. Я не верю мнению света! Я с теми, у кого на лбу написано «безнравственный человек». Я с ними. Только на их кресте я готова принять смерть. И пусть толпы людей уничтожают меня презрением, я скажу им снова и снова: «У вас на лбу ничего не написано, поэтому из всех безнравственных людей, вы самые опасные».
Вы понимаете меня?
Любят без всяких причин. Но, боюсь, я слишком увлеклась резонерством. Кажется, я иду по стопам своего братца. Я просто жду Вас. Я хочу еще раз Вас увидеть. Вот и все.
Ждать. Ах, человеку дано испытать столько разных чувств — радость, гнев, печаль, ненависть, но все эти чувства составляют не более одного процента человеческой жизни, все остальное время человек просто ждет, разве не так? Я жду с замирающим сердцем — вот сейчас, сейчас зазвучат в коридоре шаги счастья… Пустота. Ах, как печальна жизнь! Ведь не зря многие думают: «Лучше бы я не родился». И каждый день с утра до вечера вотще ждут чего-то. Это слишком печально. Я хочу радоваться жизни, людям, миру, хочу думать: «Как прекрасно, что я родилась!»
Почему бы Вам не расстаться с понятиями о нравственности, которые связывают Вас по рукам и ногам?
Господину М. Ч. (Это не значит Мой Чехов. Я ведь влюблена не в писателя. Это значит Мое Чадо.)
5
Этим летом я написала ему три письма, но так и не дождалась ответа. В этих письмах я раскрыла всю свою душу, мне казалось, это единственное, что мне остается в жизни. Я опускала письма в почтовый ящик с таким чувством, будто бросалась с отвесной скалы в кипящую морскую пучину, но сколько я ни ждала, ответа не было. Как бы между прочим, я расспрашивала о нем Наодзи, но узнала только, что в его жизни нет никаких перемен, что он по-прежнему пропадает вечерами в кабаках, пишет все более безнравственные произведения, навлекая на себя презрение и ненависть порядочных членов общества, что он предлагал Наодзи создать издательство, и Наодзи, окрыленный этой идеей, даже заручился поддержкой еще двух или трех литераторов, согласившихся считать его своим представителем, и что теперь, по его словам, остается только найти человека, готового финансировать это предприятие. Слушая рассказы Наодзи, я постепенно поняла, что в атмосферу, окружающую человека, которого я любила, не проникло ни малейшей частицы меня, моего дыхания, и это открытие заставило меня не столько устыдиться, сколько остро почувствовать, что мира, который рисовался моему воображению, не существует, что реальный мир — это совершенно чуждый мне живой организм, развивающийся по своим непостижимым законам. Мной овладела страшная, глухая тоска, какой мне еще никогда не приходилось испытывать, как будто меня бросили все на свете, оставили стоять в надвигающихся сумерках посреди бескрайней осенней степи, и сколько я ни зову, сколько ни кричу, никто не отзывается. Может, именно это и называют безответной любовью? Неужели мне суждено стоять здесь до тех пор, пока окончательно не зайдет солнце, и не опустится тьма, пока я не умру, застыв от холода среди вечерней росы? При этой мысли я едва не задохнулась, плечи и грудь сотряслись от сухих судорожных рыданий.