Данте в русской культуре - Арам Асоян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Юге, прежде всего в атмосфере полуитальянской Одессы, интерес Пушкина к Италии и ее культуре должен был, по вероятию, углубиться. В городе существовала итальянская колония, и популярность языка, общеупотребительного среди моряков Средиземного и Черного морей, была основной достопримечательностью Одессы. Он числился обязательным предметом в программе Ришельевского лицея и преподавался во всех женских учебных заведениях. Здесь составлялись итальянско-русские словари, расходившиеся по всей России, печатались учебники и пособия, а музыка и итальянский театр, содержателем которого был одно время известный негоциант И. С. Ризнич, являлись главной статьей одесских удовольствий[201].
С Одессой связано и зарождение у Пушкина библиофильской страсти, а также основание столь значительной впоследствии библиотеки[202]. Возможно, что именно здесь, в лавке французских книг г. Рубо, он, несмотря на безденежье, приобрел два тома первопечатного французского издания дантовской поэмы в переводе Бальтазара Гранжье. Ко времени пребывания Пушкина в Одессе относится, быть может, и появление у него второго тома итальянского собрания сочинений Данте, подготовленного к печати Антонио Буттури и изданного в 1823 г. Впрочем, и не имея своих книг, Пушкин мог удовлетворять самые изысканные интересы. Прекрасными библиотеками располагали одесский археолог И. П. Бларамберг, сын бывшего правителя Молдавии A. C. Стурдза, участник суворовского похода в Италию генерал И. В. Сабанеев и новороссийский генерал-губернатор М. С. Воронцов. В Одессе поэт коротко сошелся с будущим переводчиком «Неистового Роланда» С. Е. Раичем, впоследствии намеревавшимся напечатать свой перевод «Божественной комедии»[203].
Узы нежной дружбы связывали Пушкина с Амалией Ризнич, уроженкой Флоренции. Как и ее муж, учившийся в университетах Падуи и Берлина, Ризнич отличалась высокой образованностью и развитым вкусом. Вполне вероятно, что в пору создания элегии «Под небом голубым страны своей родной…», посвященной памяти этой пылкой и утонченной женщины, образ дантовской Франчески присутствовал в сознании Пушкина, помогая ему скупыми штрихами обрисовать проникновенный психологический облик своей героини и выверить сложную гамму собственных, неподражательных переживаний. Поэт словно соглашается и в то же время спорит с дантовским стихом «Ада»: «Любовь сжигает нежные сердца» (V, 100). «Бедная, легковерная тень» пушкинской героини, сразу же вызывающая представление о «скорбящей тени» Франчески, как бы подтверждает мысль о гибельности пламенно-нежной любви, но драматическое признание поэта о «недоступной черте» между ним и той, которую прежде любил
С таким тяжелым напряженьем,С такою нежною, томительной тоской,С таким безумством и мученьем!
подвергает сомнению безусловность дантовского сюжета, раскрывая еще одну трагическую коллизию непредсказуемого человеческого чувства:
Где муки, где любовь? Увы, в душе моейДля бедной легковерной тени,Для сладкой памяти невозвратимых днейНе нахожу ни слез, ни пени.
Возможно, Амалии Ризнич посвящено также «Заклинание». Когда-то Вл. Ходасевич полагал, что выражение «возлюбленная тень» Пушкин позаимствовал из стихотворения Батюшкова. Допуская возможность этого источника пушкинского образа, Б. В. Томашевский высказал вместе с тем предположение, что привлекшие внимание исследователя слова взяты из оперы Никколо Цингарелли «Ромео и Джульетта» (1796)[204], одна из популярных арий которой начиналась стихами: «Ombra adorato, asspetta…»[205]. Так это или нет, решить затруднительно, но вот что важно. Цингарелли, довольно крупный композитор Неаполитанской школы, сочинил в свое время музыкальную легенду о Франческе, которая, возможно, была известна Пушкину и служила фоном восприятия арии из «Ромео и Джульетты». Следовательно, не исключено, что «возлюбленная тень» появилась в пушкинском тексте все-таки по ассоциации с дантовским образом. Между тем так же вероятно, что в возникновении этого образного выражения сыграли свою роль самые разные ассоциации, дополняющие друг друга.
Тень Франчески как бы осеняет и финальную сцену «Цыган», где Алеко закалывает Земфиру и ее возлюбленного. Этот эпизод действительно мог быть написан под впечатлением дантовского сюжета, ибо, работая над поэмой, Пушкин обращался к тексту «Комедии». В добавлениях к беловой редакции, оставшихся в рукописи, есть стихи, которые восходят к одной из терцин семнадцатой песни «Рая»:
Не испытает мальчик мой,Сколь [жестоки пени]Сколь черств и горек хлеб чужой –Сколь тяжко (медленной) [ногой]Всходить на чуждые ступени.
(IV. 446)Примечательно, что поэт не сразу отказался от этого добавления, существовала еще одна редакция данного фрагмента (см.: IV, 450). Возможно, что его возникновение связано с постоянным чувством изгнанничества, которое, несмотря на романтическое переосмысление южной ссылки (см.: «Изгнанник самовольный…» (II–1, 218)), остро переживалось поэтом[206]. Чуть ранее он писал: «Печальный, вижу я / Лазурь чужих небес…» (II–1, 188). А в стихотворении «К Овидию», в беловом автографе, находим строки, обращенные к римскому любимцу и опальному гражданину:
Не славой – участью я равен был тебе,Но не унизил ввек изменой беззаконнойНи гордой совести, ни лиры непреклонной.
В этих стихах «суровый славянин» (II–1, 219) становился рядом с «суровым Данте», который при всей любви к родной Флоренции не мог принять унизительных условий амнистии. Гонители требовали от него публичного покаяния, но он оставался верен себе: «Да не будет того, – заявлял Данте, – чтобы человек, ратующий за справедливость, испытав на себе зло, платил дань, как людям достойным, тем, кто совершил над ним беззаконие»[207]. Этим пафосом «гордой совести» пронизана вся «Божественная комедия».
Стихи из семнадцатой песни «Рая» (кстати, и их читатель мог встретить у Женгене на языке оригинала) были достаточно популярны в сочинениях просвещенных авторов. В то же время, когда Пушкин делал добавления к беловой редакции «Цыган», Авраам Норов опубликовал элегию «Предсказание Данта», представлявшую в своей основной части перевод терцин из семнадцатой песни «Рая»:
Ты должен испытать средь многих злоключений,Сколь горек хлеб чужой, как тяжело стопамВсходить и нисходить чужих домов ступени![208]
А еще раньше С. П. Жихарев отмечал в «Дневнике студента»: «Как жаль, что Озеров при сочинении прекрасной тирады проклятия Эдипом сына не имел в виду превосходных дантовских стихов, которые так были бы кстати и так согласовывались бы с положением самого Эдипа, испытавшего на себе все бедствия, им сыну предлагаемые…»[209] Далее он цитировал на итальянском популярную терцину. К ней Пушкин обратится еще раз, правда, уже в несколько сниженном плане, для характеристики «пренесчастного создания», Лизаветы Ивановны из «Пиковой дамы» (см.: VII, 233).
Над «Цыганами» Пушкин работал в ту же пору, что и над третьей главой «Евгения Онегина». Это стоит напомнить, потому что и здесь поэт обращался к Данте. Главе был предпослан эпиграф:
Ma dimmi: al tempo de' dolci sospiria che e come concedette amoreche conosceste i dubbiosi disiri?
Но расскажи: меж вздохов нежных днейЧто было вам любовною наукой,Раскрывшей слуху тайный зов страстей?
Эпиграф был исключен из окончательного текста романа, но Пушкин вернулся к нему в рукописи четвертой главы. Избранные для эпиграфа стихи позволяют предполагать, как заметил Благой, что образ Франчески, беззаветно полюбившей Паоло, являлся перед мысленным взором поэта, когда он обдумывал судьбу Татьяны. Это замечание кажется на самом деле убедительным, если принять во внимание разыскания, свидетельствующие о том, что Пушкин допускал возможность трагической гибели своей героини[210]. Развитие сюжета по такому пути, безусловно, углубило бы сходство между Франческой и Татьяной. Недавно в довольно неожиданном аспекте оно было подмечено Р. Д. Кайл ем. Он указал на смысловую аналогию XV строфы третьей главы со стихами пятой песни «Ада»[211]. Действительно, пушкинские стихи:
Татьяна, милая Татьяна!С тобой теперь я слезы лью, –
(VI, 57)побуждают вспомнить дантовское участие к пленительной жертве безрассудной, неосторожной страсти:
Франческа, жалобе твоейЯ со слезами внемлю, сострадая.
(V, 116–117)Впрочем, подобные наблюдения не исчерпывают всех связей эпиграфа с романом. Вопрос, заключенный в дантовских стихах, предполагал ответ о зарождении любовного чувства Татьяны. В качестве краткой формулы такого ответа предлагался второй эпиграф к третьей главе. Это была строка французского поэта XVIII века Луи Мальфилатра: