Слишком большие крылья (Скандальная история любви Джона и Йоко) - Черникова Ника
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джоан
С самого раннего детства у нее были двое, с которыми она разговаривала перед сном — Господь и один мальчик, которого она видела по телевизору. Его звали Джон, а ее Джоан. Ему было тридцать, а ей пять, но он все равно был ее лучшим и единственным другом. Все дети в ее родном городе были глупые, шумные, хотели только бегать и дурачиться, и Джоан было жалко тратить на них время. А Джон приходил по вечерам, садился на краешек ее кровати и, держа в полупрозрачных руках гитару, тихонько пел ей смешные песенки, а она рассказывала ему выдуманные на ходу истории. Он считал, что она должна стать писательницей.
Когда она немного подросла, Джон перестал приходить. Оказывается, он был звездой, из тех, что по ночам так ярко светят в окна и мешают спать. Поэтому у него очень мало времени — дорога до неба и обратно отнимает столько сил, что днем он спит как убитый, а вечером снова идет на работу. Джоан жалела Джона, рисовала ему открытки с адресом «На небо», и, привязывая к ним воздушные шары, бросала с деревянного моста через маленькую речку неподалеку от дома.
Потом она совсем выросла, и узнала, что Джон теперь живет в Америке, и на американском небе так тесно от своих, американских звезд, что он снова играет на гитаре одному счастливому маленькому мальчику.
А потом пришел последний декабрь…
Последний декабрь
Не было ничего, что могло бы его остановить. Он шел уже совершенно определенно, на Семьдесят вторую улицу, где, теперь он это знал, затянувшаяся история наконец придет к логическому, единственно верному, завершению. Немного сосало под ложечкой, немного потели ладони, и болела голова, но все это ничего не значило по сравнению с тем, что ждало впереди. Освобождение, освобождение, долгожданный глоток свежего воздуха, долгожданное избавление от страха. Спрячьте меня, спрячьте, мир слишком жесток, а я слишком мал и уязвим, как морская мидия, вырванная любопытной рукой из ракушки. Ветер обжигает так нестерпимо, асфальт стирает нежное бесформенное тельце, и оно истекает прозрачной сукровицей… Спрячьте меня, спрячьте…
Он сам был, как этот декабрь, пустой и обледеневший, выскобленный морозным ветром изнутри, и им же подгоняемый в спину: «Не останавливайся, иди! Не останавливайся!.. Иди, иди, иди…». Глаза слезились, а небо молчало, словно навсегда отказавшись от него, отвернув всевидящий взгляд, притворившись ослепшим, оглохшим, неживым.
Марк поднял лицо вверх. Равнодушные сизые облака бежали на восток, мимо него, мимо всей его жизни, мимо его страшного намерения.
— Только один знак. Что-нибудь, что-нибудь, и я уеду домой… — Молитвой шептал он, прикрыв глаза.
Небо молчало.
Фото на память
Было некогда смотреть по сторонам — их ждали в студии, на переговоры по поводу гастролей с «Двойной Фантазией», на интервью и фотосессию, их ждали, казалось, всюду в этом городе, и нужно было спешить. По-мальчишески легко Джон сбежал со ступеней парадного крыльца, подал руку Йоко и направился к ожидавшему их лимузину. Неизвестно откуда появившийся фотограф защелкал аппаратом, а от телефонной будки поблизости отделилась тяжеловатая тень. Круглое щербатое лицо. Пухлый рот с прикушенной нижней губой. И за толстыми стеклами очков совсем невидно глаз.
— М-мистер Леннон… — слегка заикнувшись, мужчина протянул обложку «Двойной Фантазии» и ручку.
— Так пойдет? — На ходу чиркнув «Джон Леннон 1980», Джон, уже не глядя на увальня, замершего в свете фотовспышки, навсегда соединившей их двоих, спешил к машине. — Всего доброго!
Кашлянув облаком выхлопных газов, лимузин сорвался с места, оставив журналиста и поклонника наедине.
— Послушай! — Толстяк пристально посмотрел на фотографа и тот съежился под неожиданно холодным, мертвым и неподвижным, как у змеи, взглядом. — А на фото я был в шляпе или без?.. Мне бы хотелось, чтобы без шляпы…
Пиф-паф
Ожидание. Ожидание. Жаждущая крови тварь, присосавшаяся к изнанке сердца. Поздний вечер клочьями ложился на город, вползая в свет, затемняя его, окрашивая в серые полутона и еще больше насыщая и без того темное. Он, стоя у телефонной будки уже неразличимой в темноте тенью, словно окаменел. Он пробыл здесь уже почти пять часов неотлучно, боясь пропустить возвращение лимузина, но не чувствовал ни голода, ни морозца, который с наступлением темноты окреп и стал пощипывать щеки, ни усталости.
Он стоял с закрытыми глазами, весь обратившись в слух, весь — один натянутый нерв, судорожно сжимая скользкую рукоять револьвера, купленного 12 дней назад и спрятанного в кармане брюк. Еще чуть-чуть, потерпи, еще совсем немного, не бойся, скоро все закончится, и ты спрячешься в свою раковину, прочь от людей, от ощерившихся улиц, от мира, желающего тебе смерти. Не бойся, не бойся, одно усилие, одно короткое мгновение ради вечного уединения, вечного спокойствия, вечной жизни.
Скрип тормозов. Голоса. Смех. Хлопает дверца. До боли зажав пистолет в ладони, он стремительно выходит из тени на свет, безымянный герой в свой единственный в жизни звездный час, видя перед собой только неожиданно хрупкую спину с выпирающими из под черной куртки лопатками.
— Мистер Леннон!..
Джон обернулся.
Пиф-паф.
Не больно
Он успел услышать только какой-то странный звук, похожий на хлопок, и что-то дважды прожгло ему спину, подбросив на месте. Обернувшись, он увидел смутно знакомую фигуру, — да-да-да, роговые очки, смешное лицо, автограф, да-да-да… — замершую с вытянутыми руками, и, казалось, целившуюся в него указательным пальцем, от которого струился дымок.
— Ах, вот оно что… — еще три вспышки, три удара в грудь, и что-то сладкое, горячее, живое пошло ртом, перехватив дыхание, смяв слова.
Ослепнув на секунду, Джон увидел прямо перед собой лицо Йоко, которое, казалось, закрыло собой все нью-йоркское небо, обогревая его лучами своей улыбки, точно такой же, как в то памятное утро, когда он вернулся. Он потянулся к ней, но она вдруг стала стремительно уменьшаться, таять, растворяться в угольной темноте, мгновенно залившей улицу.
Шаг. Еще шаг. Ступеньки — ползком, откашливаясь от чего-то приторного, хлещущего через рот, свистящего в груди, утекающего сквозь измазанные чем-то красным пальцы, утекающего прочь. Шаг. Шаг. Дверь открылась внутрь, и он упал прямо под ноги помертвевшей Йоко, угасающим сознанием уловив непередаваемый ужас в ее глазах:
— Не… больно.
И, падая в засасывающую воронку вечной темноты, в последний раз улыбнулся окровавленным ртом.
Пора
В больнице имени Рузвельта все было ослепительно белым: стены, потолок, летящий над ним, как небо, белые халаты врачей и ее лицо, склоненное над ним, белое как мел. На секунду ему показалось, что он дома, в «Дакоте», в их белой комнате, и все было бы также, если бы не бурый отпечаток ладони, который он оставил на ее щеке, пытаясь сказать: «Эй, что за шутки, детка?». Но потом вспомнил… Ах, да… Бах! Бах! Падай, ты убит!.. Ах, да… Разве уже пора? Пора? Пора.
Ее вылепленное из снега лицо, казалось, расплывалось, растекалось, таяло, капли падали ему на глаза, а она все шептала и шептала что-то по-японски, словно укачивая, усыпляя, прощаясь. Прощаясь не навсегда-ненадолго, на короткую человеческую жизнь, на один взмах ресниц Вечности, после которого они снова будут одним целым. На все времена.