Скажи мне, мама, до... - Георгий Гратт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Николай Иванович опять с головой нырнул в свои юные годы.
Кто из друзей впервые принес правила незнакомой игры, теперь это, конечно, забылось. Играли и прежде: в дурака, в козла, в тысячу. Играли тайком, прячась от взрослых, от их вечных занудных пореканий. К картам вообще было странное отношение — «развлечение буржуазии», «пережиток прошлого». И лишь у Алькиного отца находили они поддержку. «Человек должен познать все, — говаривал он, — а потом уж делать выводы: нужно ему это или нет».
Преферанс очаровал их сразу же, очаровал своей логикой, тактикой разнообразных комбинаций. К тому же о нем и Чехов писал — это уже отговорка для взрослых. В общем, классе в десятом они и думать о чем-либо ином позабыли. Конечно, оставались и шахматы. Но в шахматы втроем не поиграешь — это лишь, когда третьего нет.
Нет, на деньги они не играли — играли на запись. «Будем играть на деньги — всей дружбе конец», — по-взрослому рассудил Алик. И хотя выигрывал почти всегда он, но играть на деньги наотрез отказывался.
И все же, как так получилось, что их друг, их Алька, которому чести было не занимать, пошел служить в органы? Николай Иванович незаметно для себя опять сбился на ту же больную тему. Ведь никто из бывших школьных друзей не свернул на эту дорожку. Как-то неприлично это считалось, что ли. Вопрос требовал ответа, а ответа у Николая Ивановича не было. «Надо все-таки поговорить с Женькой», — решил для себя Николай Иванович и, не откладывая в долгий ящик, загоревшись, тут же из поезда позвонил товарищу: «Через часок заскочи — есть разговор». Просто ему страстно не хватало собеседника.
Разумеется, Николай Иванович вовсе не собирался выдавать тайну друга, но без этого и разговор не клеился, пустой разговор выходил у них с Женькой.
— Как это, никто? — возмущался Женька. — Ну да, из наших — никто, а Лешка Фадеев из параллельного, помнишь такого? И Катька Богуславская в следователи подалась.
Про Лешку-то он, признаться, забыл, да и немудрено. Лешка давным-давно ушел из их жизни, как и из жизни вообще. Лет через пятнадцать после окончания школы он застрелился прямо в своем кабинете. Темная была история, какое-то служебное расследование. Поговаривали, что замахнулся он на кого-то из сильных мира сего. Теперь уж Николай Иванович и не вспомнил бы.
— И все же, — не собирался сдаваться он, — это скорее исключение, чем правило. Помнишь ведь, было такое дворовое понятие: «западло»? Настучать, заложить друга, да и не друга, может, а так… Вообще такое отношение к милиции было, к краснопогонникам, — Николай Иванович покрутил пальцами в воздухе, пытаясь передать самое ту атмосферу. — Нельзя с ними сотрудничать — и точка. А уж чтобы самому служить…
— Ну, было, было, — кивнул, соглашаясь, Женька. — Воровская страна — и законы в ней воровские. Да только кто ж их придерживался? Ты да я да мы с тобой, — усмехнулся он, — да друзья наши — одноклассники.
— Не все, — невольно вырвалось у Николая Ивановича.
— То есть, как это? Что значит — не все? — осекся Женька. — Кого ты имеешь в виду?
Это была ошибка, но ошибка вполне поправимая. Промолчи Николай Иванович или обрати все в шутку, дело бы приняло совсем иной оборот. Вот только хотел ли он сам этого, не разъедала ли его душу обида на недосказанность друга?
— Ну, так… в общем… — попытался было он замять ситуацию, но сделал это крайне неловко, и Женька ему не поверил.
— Нет уж, ты давай, договаривай, — недовольно проворчал он. — Сказал «а», так говори и «б».
Женька вообще отличался категоричностью и не любил недомолвок. Он и в школе было прослыл ябедой, пока, повзрослев, друзья не приняли как должное его патологическую склонность к честности.
Николай Иванович задумался. Что для него в этот момент было важнее? Сохранить верность бывшему школьному другу? (А в том, что этот друг — бывший, никаких сомнений у Николая Ивановича уже не осталось. Хорошо, конечно, собраться, как прежде, посидеть, выпить, вспомнить былое… Но у него теперь свои друзья, свои тайны, своя жизнь, и ему, Николаю Ивановичу, в общем-то в этой жизни не было места.) Или же остаться верным другу настоящему, испытанному, который к тому же не поставит тебя перед дурацким выбором, не ворвется в твой дом со своими головорезами? Да и, в конце-то концов, другу принято доверять!
Все эти соображения россыпью искр промелькнули в голове Николая Ивановича, озарив его новым и совершенно ясным откровением: друг — это тот, у кого от тебя нет никаких тайн, ну, ровным счетом никаких. Впрочем, оставалась в запасе еще последняя спасительная соломинка, за которую и попытался ухватиться Николай Иванович:
— Но меня просили не называть…
— Кто? Кто просил?! — не дал ему договорить Женька.
— Алька, — совершенно нечаянно сорвалось с языка у Николая Ивановича.
— Так Алька же умер! — Женька с явным недоумением уставился на товарища.
— Алька? — усмехнулся в ответ Николай Иванович, и в этой усмешке слились и отчаяние, и решимость одновременно. — Алик и теперь живее всех живых, — неудачно пошутил он.
— Как это?! — у Женьки даже дыхание перехватило, но, взглянув в глаза Николая Ивановича, он понял, что тот не врет. — И ты молчал?! Какой же ты друг после этого?
От такого убийственного обвинения Николаю Ивановичу стало не по себе и теперь уж точно не оставалось ничего иного, как выложить все карты. Или почти все — о сборище Алькиных друзей на своей даче Николай Иванович упомянул вскользь. Не рассказал он и о том, что за Алькой идет настоящая охота, а так, мол, просто ищут.
— Да… Дела! — вздохнул Женька, впившись пятерней в затылок. — И он все эти годы водил нас за нос!
— Ну, это все-таки государственная тайна, ты ж понимаешь, — заступился Николай Иванович за Алика.
— Тоже мне — мадридский двор, — недовольно хмыкнул Женька. — А намекнуть он, конечно, не мог.
«Тебе намекнешь, как же!» — проворчал себе под нос Николай Иванович, а вслух спросил:
— Ну, и что ты обо всем этом думаешь?
— А что я, собственно говоря, должен думать? Ты тут, понимаешь, оглоушил, как обухом по голове, а я думай!
— Я в том смысле, что как это он так, а? Это же не милиция даже.
— Ну, тут-то все просто, допустим. У тебя вот отца репрессировали. Мой отец хоть и не сидел, а на фронте погиб, так зато брат его, мой дядя, через все лагеря прошел. И почти у каждого так: близкий родственник или дальний. Так что у нас с тобой уже иммунитет выработался против власти — никакого сотрудничества. А он-то этого ничего не нюхал, на своей шкуре не испробовал. Для него все за чистую монету было, так ведь?
— Пожалуй, что так, — согласился Николай Иванович. И все же какой-то червь сомнения еще грыз. Не верилось, что все решается так вот просто. — А скажи, — спросил он, — это везде происходит, во всем мире или в этом вопросе мы тоже особенные?
— Ты это про что? Про недоверие к властям?
— Ну, в общем смысле. Точнее, к силовым, к полицейским органам.
— Про весь мир не скажу, не знаю, да и вряд ли повсюду так. Скорей, это относится не к странам, а к маргиналам. Подумай, в том же Лондоне или Нью-Йорке, где-нибудь на Бродвее, скажем, кто ж их боится — полицейских? Или ненавидит? Они чистильщики, и не более того. А вот в Гарлеме — да, там совсем другое дело. Так там и обитают одни изгои.
— По твоей логике выходит, и мы все были изгоями? — усмехнулся Николай Иванович, но усмешка получилась горькой.
— А разве ты сомневался?
— Ну… не особенно. Но почему же мы так любили свою страну, а? Почему боготворили вождей? Почему так люто ненавидели врагов?
— А ничего иного рабу и не дано. Любовь да ненависть — вот и все его чувства. Тебе ли, литератору, об этом не знать?
Николай Иванович конечно же знал, и думал он примерно так же, с тем лишь уточнением, что самого себя он ни к рабам, ни к изгоям, естественно, не причислял. Как умудренное поисками философского камня средневековье полагало самое себя центром мироздания, вокруг которого вертится солнце, так и Николай Иванович считал все, происходящее с ним, чем-то в своем роде единственным и неповторимым, скорее исключением, чем правилом. Слишком уж нетривиальным казался ему собственный опыт: поздний брак, жена-студентка, развод по-итальянски, жизнь с престарелой матушкой… Порой ему верилось, что в его жизни заложен некий тайный смысл, он силился угадать его, но тщетно. Прошлое вызывало в нем лишь раздражение, будущее рисовалось смутно и загадочно, хотя и черпало в этом прошлом свое вдохновение, и ни то, ни другое не позволяли экстраполировать себя в настоящее. Оно, это самое настоящее, оставалось совершенно непредсказуемым.
— Просто мы всегда жили на обочине, на обочине цивилизации, — перебил его размышления Женька, — а думали, что живем в самом центре.
И в этих его словах была горькая истина.
— Ладно, чего там, не унывай, — подмигнул он, заметив настроение друга. — Прорвемся! Помнишь: «Как на Тихом океане тонет баржа с чуваками…», а? — отстучал он в такт костяшками пальцев. — «Поплавский — рок, Поплавский — буги, Поплавский съел письмо подруги».