Склейки - Наталья Лебедева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Интервью заканчивается.
– Спасибо,– говорю я.– У меня к вам маленькая просьба: нельзя ли потихоньку вызвать сюда нескольких детей? Только не скопом, а по одному, по два, хорошо?
То, что я слышу потом, рождает в моем сердце тоску, вязкую и обжигающую, как растопленный мазут. Сказав пару фраз, учительница теряет свою притягательную мягкость, и ум больше не светится в ее глазах – я перестаю видеть этот огонь.
– Ага,– она кивает.– Вам каких?
– Как это – каких?
– Ну, вам чтобы понаряднее было? Или самых уродов могу отобрать, хотите? Нет, уроды вам, пожалуй, ничего не скажут... Надо понормальнее.
Ужас раздирает меня изнутри, поднимается волнами к горлу, теснит грудь. Я ничего не могу ответить. Молча жду детей.
Сюжет снят. Выходим с Димой в темный пустой библиотечный холл.
– Стой,– говорю я Диме.– Можешь отмотать кассету на начало?
– Зачем? – удивляется он.
– Хочу посмотреть, что там.
– А почему не посмотреть в офисе? – спрашивает он, а сам включает перемотку.
– Не хочу. Там может быть что-то... Сама не знаю, что,– и я рассказываю ему про кассету.
Экранчик видоискателя мал. Сначала я смотрю с расстояния, потом прижимаю глаз к резиновому ободку, но это ничего не меняет, на экране – белые листы бумаги: иногда текст, иногда – таблицы и графики. Порой мелькает обычный кабинет маленького чиновника: без дорогих кресел, без красивой отделки.
– Что это?
– Не знаю.– Дима отвечает не сразу, после легкого колебания, после еле заметной заминки.– Бумаги.
– А что за бумаги? Зачем?
Он пожимает плечами и отводит глаза.
– Ты чего такая расстроенная?
В офисе царит всеобщее расслабление. Лиза, Анечка и Надька сидят на столах и болтают хорошенькими ножками. Они такие худенькие, что во мне просыпается зависть. Вижу свое круглое лицо, пухлые формы: не толстые – чуть округлые.
Отвечаю на Анечкин вопрос:
– Да ничего, устала. Девчонки, ничего не слышно от милиции? Никого не нашли?
– А! – Надька машет рукой, в руке – надкушенное яблоко.– От них дождешься! – и с влажным хрустом откусывает еще один большой кусок.
– А может, все-таки несчастный случай? – говорю я с надеждой и повторяю Димины соображения: – Нет, ну правда, разве мог он не сопротивляться, пока на него надевали наручники, пока укладывали в студии на пол? И как бы ни были пьяны Сашок с Андрюхой, такого шума они не услышать не могли.
– Да брось! Какой несчастный случай? Как ты себе это представляешь? – Надька перестает жевать от возмущения, и яблочный сок брызжет у нее изо рта. Она вытирает подбородок и продолжает: – Эдик что, упал так, что земля задрожала? У камеры подломилась ножка, и она рухнула сверху?
– А вообще,– странно, что мысль эта приходит мне в голову впервые,– что он делал в офисе так поздно? Почему он не ушел после эфира?
Все молчат. Лиза пожимает плечами и шелестит:
– Можно спросить у оператора. Кто был оператором?
– Кажется, Витька.
– Ну вот...– Она спрыгивает со стола и садится за компьютер. Их мечтательная идиллия разрушена мыслями о грустном.
– А как же наручники? – спрашиваю в пустоту, но Анечка отвечает, хотя наушники уже у нее на голове:
– Может быть, он сам их надел? Заигрался... С ним случалось.
– Сам? Зачем? Откуда он их взял?
– Так это его наручники.
– А ты не знала? – даже Лиза удивленно поднимает голову.
– Он носился с ними недели две, помнишь?
– Нет,– растерянно трясу головой.
– Я думала, ты знаешь,– в голосе Анечки звучит сочувствие.– Они детские, из полицейского набора. Им с Лапулей кто-то в шутку подарил на годовщину свадьбы.
Лиза и Надя кивают головами, как автомобильные собачки.
– Ему было так смешно,– продолжает Анечка...
– Своеобразное чувство юмора,– вклинивается Надька.
– ...что он принес их на работу.
– Выходит, он мог их снять? Раз они были игрушечными?
– Не думаю,– шелестит Лиза,– у моего племянника такие. Они железные, надежные, хоть и не из стали, конечно. Застегиваются прочно, и открыть без ключа – надо очень постараться. Я бы не смогла...
За окном темно: густая чернильная синь, в которой висят, покачиваясь, редкие снежинки.
Я одна. Я сижу у компьютера. Пишу сюжет в ярко освещенном кабинете. Данка и Леха где-то ходят, Надька уже ушла, Лиза и Анечка – на съемках.
За моей спиной редакторский стол. Что-то шелестит, словно переложили лист бумаги. Я испуганно оборачиваюсь: никого. Мой сюжет дописан, синхроны выбраны, пора идти искать Леху, пока не ворвались в кабинет девчонки, которые теперь уже с трудом успеют смонтировать до выпуска свои сюжеты. Но я не могу. Смотрю, как завороженная, на стол, за которым так недавно сидел Эдик. Я почему-то ни разу не думала об этом со дня его смерти. В студии – да. Там я обходила место, где он лежал, когда шла к компьютеру набивать подводки. Делала десяток лишних шагов, только бы не наступить на голову, ноги, спину – так ясно себе их представляла. Здесь, в кабинете – нет.
А сейчас вдруг увидела, как он сидит над кроссвордом, ссутулив спину, сложив на столе полные руки – я так хорошо помнила эти руки. Штрихи черных коротких волос выползали из-под манжеты на тыльную сторону ладони. Звонит телефон, он тянет руку, а глаза все еще прикованы к кроссворду, и рука на мгновение повисает в воздухе. Потом глаза поднимаются вверх – трубка взята.
Вижу, как он ест,– на этом же самом месте, отодвинув в сторону кроссворд и лист бумаги с перечнем сюжетов. Вижу, как он лениво подходит к компьютеру: полазать по Интернету, разложить пасьянс.
Я вижу все это так же ясно, как вижу небрежно наброшенный на спинку редакторского стула Данкин палантин, ее сумку и чашку с отпечатком ярко-красной губной помады. Мое сознание двоится, но я ничего не могу с этим поделать. Становится страшно, надо идти звать Леху, монтировать и ни о чем не думать. Но я не могу, стою на месте и жду, когда кто-нибудь ответит мне на вопрос, что из этого – правда.
Звонит телефон. Вздрагиваю. Жду повисшей в воздухе руки, взгляда, совершающего прыжок с газетной страницы.
Телефон звонит еще раз.
Данка, пахнущая смесью разных запахов: табаком, морозом, кофе и цветочной туалетной водой,– открывает дверь и идет к столу, раздраженно бросив мне:
– Чего трубку не берешь? – и в телефон: – Алло. Да, сейчас запишу.
Она перекидывает сумку на стол, опускается в кресло, прижимает трубку к плечу, достает из ящика ежедневник.
– Какого числа? Во сколько? – уточняет она, перелистывая страницы.
Все это так привычно и знакомо. Данкино тело – большое, заметное – вытесняет из кресла робкий Эдиков призрак.
Входит Леха. Идем монтировать.
16 декабря, пятницаБегу в офис – опаздываю на съемку. Ноги утопают в глубоком снегу, капюшон сбился набок и мешает смотреть; я придерживаю его рукой, немного отгибая край. Чувствую, как капли пота собираются на плечах, и первая из них стекает по спине. Липнет к телу и колет свитер. Бегу еще быстрее, проклиная все на свете, но перед офисом останавливаюсь, увидев это. Я даже не знаю, что это может значить.
Красная кирпичная кладка, привычная глазу – новая, без щербинок и разводов; на ней – надпись белой краской, большими и ровными, словно по трафарету выписанными буквами: «Здесь жил и работал великий журналист Эдуард Максимович Верейский».
Первая мысль – дурацкая: почему – жил? Разве он здесь жил?
Вторая мысль: кто? Кому пришло в голову это написать?
Но съемка! Влетаю в дверь, взлетаю по лестнице, и Данка уже качает головой: еще не зло, но уже укоризненно.
– Я уже еду! – кричу ей. Дима с кофром – в дверях, и в руки мне сунут микрофон.
Заседание Думы – развлечение и каторга. Здание старое, тертый линолеум под ногами, тусклые лампы под потолком, казенная краска стен. Говорят, здесь скоро будет ремонт, но пока – ковровые дорожки со втертой в них пылью, светло-желтая, болезненная полировка...
Гул голосов. Журналисты вдоль стен сидят плечом к плечу, общественность теснится в простенке, депутаты лениво занимают места, шелестят свежими газетами.
Рядом со мной оказывается Кристина – думский пресс-секретарь.
Первым вопросом идет доклад контрольно-счетной палаты. Это всегда интересно: Волков любит побольнее укусить мэра, а потом в обсуждении начинается цирк со взаимными оскорблениями, с криками – и невозможно следить за смыслом... Сначала все это казалось мне очень смешным, пока я не поняла, что сюжет после таких заседаний лепить не из чего: ни одного разумного слова.
Но Волков говорит, а я, давно уже махнувшая Сеньке: «Пиши!»,– ничего не понимаю. Он никого не разоблачает, не произносит ни слова о нарушениях и нецелевых использованиях, он просто мямлит, цепляясь за бумажку, поправляет очки на длинном носу. Мелкие недочеты, погрешности и оплошности... Оборачиваюсь к Кристине, которая от нечего делать рассматривает маникюр.
– Что это с ним? – спрашиваю я.