Люди до востребования - Андрей Белозёров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А девица из наших. Уединились мы с ней в уголок, слово за слово, и наподобие игры у нас вышло - кто на какое животное похож. Глянет она своим незатертым деревенским глазом и говорит: Перфильев - медвежонок цирковой, на велосипедах такие катаются, Аня - сова, Витас - волк-альбинос... но потом присмотрелась, нет, говорит, муравьед он, Артур - цапля, я - барсук.
- Барсук, говоришь? Ну ладно... Благородный, наверно зверь...
- Конечно-конечно.
- И полезный...
- Очень полезный... барсучий жир, например. Меня мама от бронхита им лечила.
Обиделся я на болезную.
- А сама-то кто?
- Я? - и стала серьезной, глаза ожесточились. - Я собака. Захочу, до смерти защищать буду, захочу, покусаю.
- Ты собака, у которой хозяин умер, - вырвалось нечаянно.
Она вдруг беспомощно заулыбалась, отвернулся я на секунду, потом обратно повернулся - у нее слезы катятся. Любительница иностранных литературствующих философов, любила, видно, крепко метафору, или взаправду поняла бесхозность свою собачью. Я хотел взять ее руки, но не посмел... Что мы могли сделать друг для друга, привыкшие есть людей, одинаково бесхозные...
С тех пор она меня возненавидела...
А я ее - почти что полюбил...
Но это мелочи, особенно сейчас, когда я так стремительно соскальзываю вниз.
18. Судомрачие
Портвейн начал помалу отпускать - сначала, как добрый друг, вел он меня, держа за плечи, сквозь сумрачные пейзажи, заботливо усаживал в повозку, а потом осторожно, чтобы я не всполошился, отнимал от плеч свои пальцы и тянул денег кучеру.
И повозка тронулась. Почернели и истаяли стены. Я задыхался - наступившая ночь скрыла от меня даже воздух. Шутят, бывает - «дышать темно». Темно... очень...
Сердце словно ворочалось в своем неудобном узилище, толкало сильно, но редко - задумчиво, и кровь с шумом наполняла голову.
Меня примяло, вдавило в панцирную сетку, в грубое покрывало с многочисленными черными отметинами от просыпанного сигаретного пепла. На одну из таких наткнулись пальцы моей правой руки - жесткую, слегка царапающую оплавленными краями...
Я пил неделю, по утрам мочился, рыча от жжения, и опять пил. Полученного на работе расчета хватило бы и на месяц, тем более, что пил я исключительно шмурдяк. Всеми своими поступками я призывал судомрачие, и оно неторопливо, полноводно восходило из колодца своей бездны, чтобы выплеснуться, накрыть, увлечь мое слабое трепещущее существо, избитое углами похмелий и спиртовых отравлений.
В последний день я только лежал, дрожали кишки, а суставы выворачивало и тянуло в разные стороны, словно толпа бесов устроила внутрях свару. А если встать - то била судорога, от каждого шороха я подпрыгивал, нелепо взмахивая руками. Я превратился в тварь дрожащую.
К вечеру стало только хуже. Больших трудов мне стоило добраться до магазина и взять тетрапак портвейна - его величество Судомрачие я решил встретить со стаканом красной жидкости. Сел на кухне, срезал угол тетрапака - и даже сил чуток прибавилось.
Но постучали в дверь. Я хотел отсидеться, но стучали настойчиво. За дверью оказался Витас. Был он бледен, восковая маска его благородства от чего-то размякла, оплыла. - Пустишь, Эндрю? - и перешагнул через порог.
- Витас, не сегодня бы. Хреново мне как-то. Одиночества мне нужно. Вдохновенный у меня сегодня день. Давай в другой раз. Я смертельно устал...
- Одиночества? Хорошо-хорошо, я понимаю, Эндрю, - на удивление смиренно сказал Витас. - Я о нем очень часто мечтаю... Ну пойду я, не буду мешать...
- Да уж, в твоей общаге... - я подумал, что из коридора хорошо видна кухня и мой портвейн на столе, стало неловко, - не хочешь Витас, на дорожку, - и показал рукой на тетрапак. - Нет, Эндрю, спасибо... Не буду мешать, оставляю тебя наедине с вдохновением. Ну, давай.
- Давай, ага.
Но вышла неловкость - в дверях он столкнулся с Корой, пришла же на грех, не раньше, не позже, а Кору я выставить не посмел. Я еще заметил болезненную улыбку Виталика, когда он оглянулся, спускаясь по лестнице.
И далее мы пили портвейн с Корой, вернее, странно как-то пили, не синхронно - чокались, я отпивал добрую порцию, а она лишь пригубит, и так много раз, а потом вдруг - залпом, до дна.
- Абэ, - говорила она, - ты же понимаешь, что будешь жалеть. Ты должен поехать. Да, я куплю тебе билет, соберись, дружок, не подведи. Завтра в шесть ты едешь. Ты же талантище у меня, не сдавайся. Я читала твои черновики, здесь что-то особое, сибирское... Прекраснодушием я это называю...
- Как там? - нахмурился я, - на, на, на-на, на-на... тропкой тонкою... или узкою... граммофонною пластинкой... мы странники, мы вестники, не дали нам выбора иного, друг...
- Да, это я тебе писала, помнишь?
- Друг... Вестник... Да-а, какие слова, слезы наворачиваются... Да только лгут слезы, бабские они, сентиментальные, с глубокого похмелья всегда рядом... Не верю я... не чувствую... Странник, блядь... жопы от стула не оторвал... и вещать мне нечего. И не друг я никому, сокамерник, пожалуй... от невозможности... остальные тюремщики все, а ты и Аня, сокамерники... Я... я же думал, душа сносу не имеет, в грязи в ней валялся, по закоулкам обтирался... «х, хор-о-ош, вот загнул... а, значит, опять соврал!
- Не соврал, Абэ, тебе писать надо, а не... Ты же жизнь любишь. Любишь, ведь? Это Горя жизни не любил, а ты любишь, я же вижу.
Я не сразу понял, что слезы злые текут из глаз, что зубы сжаты и оскалены. Поняв, представил запойную свою пунцовую, как с бани, рожу, брезгливые, по-алкашески особенно изогнутые носогубные складки, розовые сочащиеся глаза. Отвернулся и зло захихикал. Зажмурился, чтобы выдавить слепящие слезы. Отерся, выпил - стало покойней.
- Не знаю. Я в этой жизни ничего не знаю, не понимаю... Она тычет тебя батожком, как котенка слепого, толкает куда-то... И никакой логикой не объяснишь, не угадаешь, куда опять ткнет, куда гонит. Да только обычно к кузову с мутной водичкой, чтобы утопить.
- Это не твои слова, Абэ, это его, Гришины... Мы должны быть стойкими, выплыть... Слушай, ты же знаешь, Перфильев прочит меня на свое место. У меня последний курс, получу диплом, а к осени, возможно, стану редактором журнала. Если хочешь, дружок, будем вместе работать, поднимать эту... сибирскую культуру. Хочешь? Мы и ставку для тебя выбьем. А то, что тычет батогом, ты говоришь, так это дьявол, дьявол бьет нас. Он нынче в силе... Уж сколько сейчас мертвецов ходит там, внизу, по улицам. Слуг его. Я теперь по ночам, Абэ, не сплю почти, все брожу по городу ночами, наблюдаю. Их тьмы, ходят, стоят, умершие. И... Гриша вот... Он мертвел и понимал это... и я не могла... не могла больше этого видеть... А мы не умрем... Я спасу тебя, слышишь, Абэ, мы должны, я должна... Поезжай, дружок, на сессию, сожми себя в кулак, надо тому быть... И тогда мы выплывем. Вот... у меня... есть для тебя.
Кора взяла сумку, достала мешочек на шнурке с вышитым крестом - ладанку - повесила мне на шею. Ее мутные глаза - я смотрел в них, вспоминая синеву былую, что с ней сталось, как это - вода с молоком... Кора трижды осенила меня крестным знамением и поцеловала в лоб. Будь под рукой святая вода, она наверное б пошла кропить углы... Но воды не было.
- Спасибо, - сказал я, помолчав.
Какой-то трюк был во всем этом, неправильность - видимо, подступающее судомрачие прорастало во всем и всех, кто меня окружал. Но потом подумал, что Кора, вот, сама живет в таком судомрачии и в алкоголе для его прихода вовсе не нуждается - оно всегда с ней.
- Не знаю... ничего не знаю... Ехать, говоришь... Мне так скверно... четыре дня в поезде... мне бы просто уснуть... Да ведь и сессия уже началась, я не готовился... И денег твоих жаль.
- На экзамены ты еще успеваешь. Все будет хорошо, мы же с Аней сделали твои контрольные. Потерпи уж маленько, горюшко ты мое горькое...
Она ласково прижала меня к себе, но потом, вздрогнув, замерла, словно пробудилась. Убрала руки.
- Завтра, в общем, Абэ, завтра я зайду за тобой... да, в пять. Настраивайся, будь готов, Абэ, собери вещи, завтра ты едешь. Еды я куплю... не пей, хватит, да, матери бы позвонил, чтоб не волновалась... Пойду я, Абэ, билет еще надо купить.
И Кора ушла, я же теперь пребывал во власти судомрачия, под прессом глубочайших его вод. Единственное, что осталось у меня - это отметина на покрывале, за которую я цеплялся одним из слабых пальцев. Шум в ушах возрастал, и я понял, что это та самая скрипучая симфония, производимая тысячей шестеренок, повторявших монотонный мотив. К ним присоединилась тысяча молоточков с мотивом посложнее, а следом хор хрустящих коленец и шуршащих бегунков.
И мелькнуло какое-то движение черного на черном - силуэт. Я, испуганный, преодолевая густоту тьмы, оторвал руку от покрывала и попытался перекреститься, но последнее прикосновение щепоти - к левому плечу, рука моя совершить не смогла: черное на черном - сгущенное пространство - схватило ее и отвело, и держало, сколь бы я не пробовал напрячь мышцы. Тогда я уцепился за правую руку рукой левой и потянул к плечу.