На мохнатой спине - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Юмор у тебя… — он покачал головой. — В общем, мне эта идея сразу показалась пустышкой. А для очистки совести я проект Крылову послал.
— Великий корабел, — согласился я.
— Потом принял его, все чин чинарем… И он разом эти бумаги, чертежи, расчеты, обоснования, всю эту кипу несчастную двумя руками кидает мне на стол и ядовито говорит: вот, дескать, был у нас Царь-колокол, который никогда не звонил, Царь-пушка, которая никогда не стреляла, а будет еще Царь-ледокол, который никогда не поплывет.
— Сильно, — сказал я, живо представив эту сцену. — Могучий старик.
— Старик-то могучий, я и сам знаю, но вот о чем думали проектировщики? Ты у нас психолог, скажи. На что они рассчитывали?
— На конфетку.
— Конфетку все хотят. Но надо же мозги включать иногда. Слушай, неужели меня так низко ценят? Неужели думают, что если старому Кобе грубо и бессмысленно польстить, он сразу Сталинские премии метать начнет?
— Проделана большая работа… — сказал я.
Он не принял шутки. Сокрушенно проговорил:
— Как этим людям доверять после такого?
— Не драматизируй. Коллектив хотел сделать тебя приятно.
— Мне не надо приятно! — вдруг рявкнул он. — Меня от такого приятно тошнит! Они что, хотят меня сделать дураком, который согнутую спину ценит больше дела? Мне надо, чтобы работало! Чтобы все работало! Кто честно работает, у того ни один волос с головы не упадет. А кто честно и хорошо работает, тот уж без конфетки не останется.
Я только покосился на него, но смолчал.
Иногда у меня едва с языка не срывалось: «Тебе не совестно?»
Глупее подобных вопросов ничего нельзя придумать. Это вроде как женщины спрашивают: «Ты меня еще любишь?»
Если у человека есть совесть, ему всегда за что-то совестно. Не совестно только тем, у кого совести нет. Любой прохожий и меня мог бы так же спросить, и я, если бы захотел ответить искренне, сказал бы: «Еще как».
Ну и что дальше?
Вот я спрошу его, и он, представим на минутку, ответит: «Совестно».
Может, миллионы убитых с четырнадцатого по двадцать первый сразу восстанут из могил, бодро отряхнутся и побегут к станкам, возьмутся за плуги и сеялки? Поведут брачные хороводы, рожать начнут? Или, может, те, кто выжил, но, начав привыкать к рекам крови еще в бессмысленной империалистической бойне, привык к ним так, что иного спора, кроме перестрелки, и вообразить не может — сразу сделаются трепетными человеколюбцами? Может, в Заполярье зацветут олеандры и народ сам собой потянется к Таймыру, в Коми, на Ямал и Колыму, чтобы зашибить большую деньгу и, радикально решая пресловутый квартирный вопрос, прямо по месту работы выстроить просторные семейные коттеджи у теплых вод лазурного Ледовитого океана, заодно давая стране позарез ей нужные никель, медь, хром, золото, лес? Может, вдруг сделаются неколебимыми патриотами те десятки, а то и сотни тысяч простых советских граждан, тайком сходящих с ума от ненависти к новым порядкам, а потому инфантильно путающих эсэсовцев с меценатами и загодя готовых встретить хлебом-солью хоть Гитлера, хоть кого в нелепой вере, что он зачем-то вернет им Россию, которую они потеряли? Может, прибалты, нагулявшие под царями жирок и культурку, ни с того ни с сего вспомнят, как при немецких баронах их секли на мызах и не пускали внутрь городских стен, а вспомнив, в очередной раз повернутся, точно изба на курногах, к западу задом и к востоку передом? Может, финская граница, сама собой приподнявшись, вежливо отодвинется и заново ляжет на карельские мхи уже не в тридцати километрах от Ленинграда, а, скажем, в двухстах? Может, самураи, соблюдая все тонкости восточного этикета, покаянно попросят прощения за причиненное беспокойство, покинут Маньчжурию и перестанут испытывать на излом наши погранзаставы? Может, поляки вдруг проникнутся идеями славянского братства, Крупп объявит о плане конверсии и переключится на производство сковородок и детских колясок, а Гитлер уйдет в монастырь?
Только для тех, у кого слово и есть их дело, театральщина ценна и значима. Коба сказал: «Совестно». Занавес. Элегантные, упитанные зрители расходятся, рассаживаются в свои авто, переговариваясь вполголоса: ах, сильно, ах, психологично, ах, не в бровь, а в глаз. Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка черна… И переходят к аперитивам.
Они-то сами хорошие, они замечательные, они никому и ничему не изменяли, никому не причиняли вреда, им в этой жизни ни за что не совестно.
Коба смахнул каплю с носа, пожевал, точно морж, усами, что стали от никотина желтыми, как его глаза, и спросил:
— Твой отчет завтра?
— Да.
— Ну, а между нами, кратенько… Как там?
— Если кратенько, то как всегда. Хоть головой об стенку бейся.
Он помолчал, хмурясь, а потом, растопырив коленки под шинелью, чуть присел, глумливо развел руками и сказал:
— Простите, товарищ, но других партнеров у меня для вас нет!
— И у меня для вас, — примирительно ответил я.
Мы неторопливо двинулись к Успенскому собору, и я будто собственным телом почувствовал, с каким облегчением наконец-то позволил себе расслабиться одеревеневший на ледяном ветру красноармеец. Вот сейчас для очистки совести оглянется украдкой, зажмет пальцем одну ноздрю и ударит соплей об землю. Потом сменит руку, зажмет другую ноздрю… Только бы винтовку не выронил, бедняга.
Теперь ветер бодал нас сзади и ощутимо драил нам вьюгой спины.
— Ты ведь через Варшаву ехал?
— Да.
— Что паны?
— Много чего. Что тебя интересует?
— Ну, наверное, то же, что и тебя. Пойдут они вместе с Гитлером против нас? Или по-прежнему кобенятся и не могут даже тут определиться?
— С учетом того, что еще пару месяцев назад они были с немцами вась-вась, а теперь — уже в раздумьях, я думаю, отработают назад. От душевного единения с Адиком они уже отсосали максимум возможного. И начинают это осознавать. Украину фюрер им не отдаст, самому нужна. А когда до фюрера дойдет, что шляхтичи его кидают, он взбесится реально. Если тебя интересует мой прогноз…
— Не набивай себе цену, не кокетничай. Я ведь уже спросил. Чего еще надо?
— Ладно, Коба, не кипятись. Думаю, сейчас паны постараются этак незаметно и невесомо, на пуантах, перебежать под крылышко демократий. С расчетом получить все, что им обещает Гитлер, а то и побольше, но при том без усилий и риска. Гитлер нападает на нас через Прибалтику, вязнет тут, год-два мы воюем на обоюдное истощение, а потом, все в шоколаде, вступают англичане с французами. Добивают Гитлера в спину, и то, что он успел оттяпать у нас, достается им. Как освободителям одновременно и от нацистов, и от большевиков. И освободители потом отдают это панам за их красивые глаза и антисоветские вопли. Может, паны под конец и войсками поучаствуют, в обозе у демократов. Чтоб хоть разок крикнуть «Хэндэ хох!» и за этот героизм уж наверняка получить все до Волги. Вот такие в Варшаве, я полагаю, девичьи грезы.
Снегопад усиливался. Сумеречно-золотые купола собора, летящие сквозь полосатый ветер, вырастали над нами все выше.
— Похоже на правду, — сказал Коба. Помолчал. — Ах, упустили мы шанс.
Обида на неудачу в польской войне сидела в нем куда глубже и ядовитей, чем он обычно показывал на людях. А сейчас, от этих новостей его, похоже, опять торкнуло. Потому что он вдруг с болью проговорил:
— Ну кто ж мог знать, что поляки наши шифровки читают, как свою газету!
Это была правда. Группа Яна Ковалевского проявила себя тогда блистательно, а мы — как полные растяпы. Польский генштаб получал директивы Троцкого раньше наших собственных командармов.
— Прошлого не воротишь, — сказал я. — Всякая революция чревата депрофессионализацией. Это один из ее главных недостатков. Пока кадры нарастут, пока наладишь собственных спецов, да чтобы были на уровне требований времени — а оно, пока мы в революциях друг друга мутузим, на месте тоже ведь не стоит…
Помнишь, как мы хихикали, повторяя одну из любимых обличительных присказок Георгий-Валентиныча: умные нам не надобны, надобны верные. Вот, мол, какой косный и бездарный царский режим! Умных отвергает, на бездарных только и полагается, лишь бы верны были… Но ведь именно всякая революция в стократной мере просто обречена на это!
— Георгий твой Валентиныч… — непонятно пробурчал Коба. Что-то, наверное, хотел сказать про Плеханова нелестное. Но, зная меня, не стал. Помедлил немного, потом повел рукой в сторону собора: — Идеологи мои и это тоже все взорвать хотели. Я не дал.
— А почему? — с неподдельным любопытством спросил я.
Он вдруг смущенно усмехнулся и ответил по-честному:
— А черт его знает. Наверное, на всякий случай.
Я ткнул пальцем в рябое от снежного лёта небо:
— Надеешься, там плюсик поставят?
Он вместо ответа безнадежно втянул воздух носом. В носу мокро забулькало.